Поиск авторов по алфавиту

Автор:Трубецкой Сергий Николаевич, князь

Трубецкой С.Н., кн. Ренан и его философия

Ренан и его философия1).

 

И. Тэн и Э. Ренан—вот два признанных учителя современной литературной Франции, и уже одно это дает им право на общий интерес.

Что И. Тэн является таким учителем, это понятно вполне. Для того, чтобы быть учителем, нужно обладать не только ученостью и талантом, но и методом; нужно служить живым образцом научного труда: это мы и видим в Тэне, вся деятельность которого была проникнута научным планом. Он был несомненно блестящим словесником, — черта безусловно необходимая для французского историка-гуманиста. Но, как показывает уже его Опыт о Тите Ливии, он лучше многих умел отличать реторику от истории и словесность от науки. Он был тонким знатоком в области искусства и литературы, но в самой области искусства он стремился к объективной критике; он стремился к научному объяснению эстетических явлений, к научному объяснению искусства и литературы в их истории, к научному установлению начал художественной критики. В своих исторических и философских трудах он в полной мере сочетает литературный талант и многостороннюю ученость с чрезвычайно ясными и продуманными методами. В группировке исторических явлений, их классификации, анализе и синтезе он отправляется всякий раз от строго определенных принципов исследования. Мы можем не соглашаться с многими его выводами, находить недостатки в отдельных его приемах, но мы присутствуем все время при поучительной научной работе, преследующей великую цель объяснения исторического процесса на основании самого тщательного изучения исторического материала и внутренней природы человека.

У Эрнеста Ренана мы находим литературный талант еще более гибкий и блестящий, ученость еще более всестороннюю. Его универсальная любознательность, его пытливость охватывает все поле истории человеческого духа и человеческого слова, начиная от истории языка, — этого первого воплощения человеческого разума— и кончая высшими проявлениями творчества в области религии, философии, литературы. Необычайная чуткость к самым неуловимым оттенкам живой человеческой мысли, чувства и слова, — чуткость, изощренная филологией и вооруженная ее новейшими спо-

________________

1) Публичная лекция; читанная в Историческом музее в пользу Московского Психологического Общества.

287

 

 

собами наблюдения, много раз давала ему возможность глубоко проникать в психологию истории с тою любовью к деталям, которая отличает всякого истинного археолога, всякого истинного исследователя. Но он не терялся в мелочах детального исследования и самый художественный талант, никогда не покидавший его, заставлял его искать общие картины. При всем том, мы не находим у Ренана той особенности, которая составляла силу Тэна, — у него нет общего метода, нет научной системы, которая бы руководила его работой, объединяла бы ее, сообщала ей научную стройность. Мы этим не хотим сказать, чтобы Ренан в своих частных исследованиях, в своих отдельных работах игнорировал современные методы историко-филологической критики или не пользовался ими; мы не хотим сказать также, чтоб у него не было своеобразного философского миросозерцания: оно именно и составит преимущественный предмет нашей беседы. Мы хотим отменить только то, что в деятельности Ренана, рассматриваемой в ее целом, мы замечаем скорее литературный план, литературное единство, чем единство научной мысли.

Тэн — ученый, пытающийся ввести науку в политику, в искусство и литературу. Ренан — литератор, обладающий громадной эрудицией и возводящий литературное знание из научного материала. Его отдельные этюды, как и отдельные главы, входящие в состав его больших трудов, суть исторические картины, в которых он стремится передать нам свое впечатление от истории, и притом передать его по возможности ярко и колоритно, в том свете и с теми живыми подробностями, в каких оно в нем сложилось. При своей художественности изложения, при всем богатстве знаний Ренана и яркости его воображения, насыщенного изучением исторических памятников, такой прием едва ли может быть признан научным. В каком же смысле можно говорить о Ренане как учителе, и в чем состоит его значение в умственной жизни Франции и, если угодно, в умственной жизни нашего века?

 

I.

 

Научное и литературное значение Ренана.

 

Нам кажется, что при всей своей необычайной популярности во Франции, Ренан остается непонятным многими из своих европейских почитателей и многими из своих врагов. Несмотря

288

 

 

на свое общее значение, это писатель чисто-французский, а французская литература в наши дни давно перестала быть законодательницей других литератур и идет своими путями, которые нам не всегда понятны или симпатичны.

Ренан был несомненно очень большим ученым; но степень популярности и литературного значения его отдельных трудов обратно пропорциональна их научному значению. Сам Ренан это сознавал: „там, где я доволен собою, — пишет он в своих воспоминаниях, — меня одобряют десять человек; там, где моя литературная совесть смущается, где рука моя дрожит... там тысячи человек одобряют меня и просят меня продолжать“ 1). В науке имя Ренана известно прежде всего как имя одного из первых семитологов нашего века. Он одинаково силен в лингвистике семитских языков и в их литературе, в семитской истории, археологии и эпиграфике. Но это обстоятельство безразлично для большой публики и мало известно ей; с этой стороны Ренана более знают некоторые немецкие специалисты, чем французское общество. Один труд Ренана по истории семитских языков 2) и его работы по исследованию и изданию семитских надписей могли бы доставить ему почетную известность в науке. Но, конечно, не семитология создала его литературную славу и сделала его столь знаменитым.

Ренан известен далее, и в гораздо большей степени, как религиозный историк, —историк Церкви и историк Израиля. В этой сфере о нем слыхали все, хотя здесь заслуги его, все же весьма почтенные, гораздо менее значительны. Когда, в молодости, Ренану открылось впервые необъятное поле немецкой науки, в нем зародилась мысль стать по отношению к Германии тем, чем был в XVIII в. Вольтер по отношению к Англии, т.-е. открыть своим соотечественникам идеи германских мыслителей и популяризовать их среди них. Впоследствии ему пришлось ограничить этот замысел науками гуманитарными и историко-филологическими. И если в области семитологии он превзошел своих учителей, то в религиозной истории он был всего более популяризатором. Я нисколько не думаю отрицать этим самостоятельных ученых заслуг Ренана как историка Церкви или историка Израиля. Его громадная начитанность и познания, его светлый и

_____________

1) Souvenirs ďenfance et de jeunesse, р. 352.,

2) Hist. générale des langues sémitiques.

289

 

 

спокойный, удивительно трезвый ум, прошедший строгую школу филологии, его критическая опытность наконец, дают и здесь много ценных результатов. Всякий историк и в этой области найдет у Ренана множество интересных мыслей и метких указаний, с которыми ему придется считаться и которыми он так или иначе воспользуется. Иногда краткое определение иди замечание Ренана, высказанное им по поводу какого-нибудь памятника, лица или события, стоит исследования. Но опять-таки эта ученая сторона трудов Ренана обыкновенно всего менее встречает себе ценителей среди его многочисленных читателей и имеет значение только для специалистов.

История Израиля, история Церкви — это две из наиболее разработанных исторических дисциплин. Над созданием и развитием этих наук трудились великие умы; но, как это бывает и в других случаях, слава великих открытий или точнее известность, которая дается ими, выпадает часто на долю популяризаторов, а не на долю тех, кто их сделал. „Немногим лоскутьям немецкой философии, перенесенным через Рейн и комбинированным ясным, но поверхностным образом посчастливилось более, нежели самим доктринам“ 1).

О Ренане знают все образованные люди. А корифеи современной критики, основатели новейшего научного построения истории Израиля или ранней истории христианства, такие крупные ученые, как Вельгаузен, Рейсс, Кюнен, Ричль и другие, сделавшие несравненно более Ренана, никому неизвестны.

Я не хочу сказать, чтобы Ренан был только популяризатором: во-первых, он слишком хорошо был знаком с подлинными источниками, чтобы без всякой критики усвоивать готовые результаты немецкой науки, которую он популяризирует; во-вторых, самое отношение его в науке, к истории, совершенно иное, чем то, какое мы находим у немцев; самая философская и нравственная оценка ее у него своя, — ренановская.

Что касается до чисто-научной стороны трудов Ренана, то немецкие ученые, как консервативной так и радикальной критической школы, делают ему обыкновенно следующие общие возражения: они упрекают его в недостатке критического метода, в ложном понимании религии и в преобладании художественно-литературного интереса над интересом научным.

__________________

1) Telle est la manière française: on prend trois ou quatre mots ďun système, suffisants pour indiquer un esprit, on devine le reste et cela va son chemin.

Renan, Avenir de la science, р. 458.

290

 

 

Как ученый критик, Ренан не имеет того значения, какое он занимает по праву, как великий мастер исторической живописи. В области такой живописи он найдет не много соперников. Укажу, напр., его поразительное по яркости описание осады Иерусалима, навеянное ужасами осады Парижа и напонимающее самые блестящие картины Флобера. Эти страницы читатель найдет и в русском переводе. Но в области чисто-научной критики Ренан, несмотря на весь блеск своего дарования, тонкость своего скептического ума и обилие знаний, является нам скорее эклектиком, популяризирующим и отчасти проверяющим чужие труды, чем исследователем. Его привлекает литературная задача, для которой он охотно пользуется черной работой других, хотя в данном случае черная работа критического исследования текстов имеет для науки более значения, чем многие художественные импровизации.

Благодаря необычайной трезвости своего ума, спокойного и ясного, чуждого всяких увлечений, Ренан избегает крайностей немецких филологов и философов-богословов, работавших над памятниками еврейской и христианской литературы; во многих отношениях он консервативнее современных ему немецких и голландских критиков, склоняясь иногда к отдельным мнениям своих прежних католических учителей. По отношению к Тюбингенской школе, господствовавшей в его молодости, он занимает независимое положение, хотя и усвоивает многие из ее положений, представляющихся теперь устаревшими. Самое художественное чутье заставляло его понять подлинный характер многих памятников, заподозренных тенденциозною критикой. Иногда, в немногих, но значительных случаях, впрочем, он впадал в ошибочный консерватизм, что он и сам признает, разумеется, только отчасти 1).

Но частных погрешностей никто избежать не может. Важнее некоторый общий недостаток критического метода. Ибо если встать на точку зрения той свободной науки, на которую становится Ренан, то надо признать, что научная история христианства и еврейства предполагает в своем основании систематически проведенное исследование исторических памятников—их состава, происхождения, эпохи, взаимного соотношения. Такого система-

_____________

1) Souvenirs ďenfance, р. 344. В Origines du Christianisme эта сдержанность оказала ему услугу, — именно по отношению к критикам Тюбингенской школы — esprits sans tact littéraire et sans mesure, как он выражается.

291

 

 

тического исследования мы у Ренана не находим, и часто он оставляет нас в неизвестности относительно тех оснований, по каким он принимает то или другое мнение. Правда, он обыкновенно придерживается результатов, добытых немецкими критиками (в особенности в Истории Израильского народа); но там, где он усвоивает их взгляды, он их крайне редко цитирует; а там, где он расходится с ними, он часто не дает себе труда с ними спорить. Внимательный читатель и в особенности специалист нередко останавливается в недоумении перед иными положениями Ренана и теми мастерскими литературными характеристиками, которыми он заменяет иногда научный и анализ памятника1). Иногда просто досадно, что такие характеристики оказываются неверными, — так подкупает искусство Ренана. Но оно не всегда может скрыть некоторой сбивчивости и противоречий в общей конструкции истории. Эта сбивчивость именно и обусловливается отсутствием у Ренана строго-выработанной историко-литературной схемы; будучи эклектиком в области критики и заимствуя различные положения различных исследователей, он не всегда достаточно согласует их между собою и со своими собственными взглядами. Так, напр., одно из любимых и своеобразных мнений Ренана состоит в признании первоначального, исконного монотеизма всех семитов—мнение, которого по многим и чрезвычайно веским основаниям не разделяют новейшие семитологи. В проповеди пророков Ренан видит своего рода протестантизм, — возвращение к первоначальному единобожию, к чистому культу пустыни; и в то же время, идя по стопам немецких критиков, он не раз высказывается в том смысле, что монотеизм развился в Израиле из культа племенного бога- покровителя. С этим связан и ряд частных противоречий, на которых мы не будем останавливаться. Подобная же сбивчивость замечается в самых характеристиках Ренана и в особенности в отношении Ренана к отдельным памятникам. Когда, напр., сложилась Псалтирь? Новейшая критика не знает ни одного псалма из эпохи до пленения и относит большую часть псалмов к эпохе второго храма (между 450—250 гг.), а некоторые из

_______________

1) Укажу для примера его странное и не обоснованное воззрение на так называемый Codex leviticus, в котором он различает повествовательные части одинаковой древности с повествованиями древнейших источников Пятикнижия (J. и E) между тем, как Второзаконие (за исключением I—IV, 45) представляется ему дельным и простым по своему составу.

292

 

 

них даже к эпохе Маккавейской. Ренан пользуется псалмами для характеристики религиозного состояния Израиля чуть ли не с до-исторических времен и в то же время вполне отрицает существование Маккавейских псалмов, — не приводя никаких оснований в пользу своего взгляда. В других случаях Ренан дает критическую оценку памятника, но в пользовании этим памятником расходится с этой оценкой: между критиком и историком проскальзывает противоречие; как критик, он следует немцам, как историк, он жертвует критикой стройности изложения и яркости образа. Укажу, как пример, пространное  предисловие к Жизни Христа, в котором Ренан дает краткий очерк критических результатов некоторых немецких изследований по анализу Евангелий; читая самую Жизнь, мы не замечаем, чтобы Ренан строго придерживался даже тех положений, которые в предисловии он считает установленными.

Художественное изображение истории есть бесспорное, крупное достоинство Ренана; артистическое чутье, изощренное опытом, насыщенное знанием, дает ему нередко способность верного угадывания действительности. Но часто литературный, художественный интерес берет в нем верх над  интересом науки, и историческая картина выходит яркой, с виду правдивой, но не верной и не обоснованной.

Второй крупный недостаток Ренана, как религиозного историка, недостаток, от которого его не спасло и его художественное чувство, состоит в странном, иногда прямо наивном неразумении того, что составляет самую сущность религии. Он понимает ее со стороны ее внешних аксессуаров и культа; либо с ее сентиментально-эстетической, субъективно чувственной стороны; либо, наконец, с ее литературной стороны. Самую природу религиозной веры, равно чуждой сентиментальности и ритуализма, он понимает всего менее, откуда объясняется ряд чрезвычайно грубых промахов Ренана, в особенности в изображении наиболее непосредственных проявлений религиозного гения, в которых он, по стопам философов XVIII в., оплакивает или осмеивает проявление „неисцелимой глупости человечества“, или восторгается его „неистощимою добротой“.

При чрезвычайно ярком и жизненном воспроизведении исторической обстановки, местностей, политической среды, Ренан нередко проглядывает то самое, что составляет двигательную силу религиозной истории: в пророках, напр., он видит первых социа-

293

 

 

листов, политических радикалов 1) на иезуитской подкладке, прибегающих к постоянному сознательному обману и подлогу. Его характеристика Иеремии, этой наиболее драматической личности еврейской, а может быть и всемирной истории, служит образцом самого грубого психологического непонимания. Он видит в этом титане то литератора, занимающагося подражаниями Иову (книга которого, кстати сказать, написана несомненно позднее книги Иеремии); то он видит в нем хитрого иезуита и подозревает его в фальсификации Второзакония, обманным образом приписанного им Моисею; то изображает его фанатиком-революционером, каким-то исступленным людоедом, грезящим кровью и обратившимся впоследствии в „один из краеугольных камней религиозного здания“!

Указать социально-политическую сторону деятельности пророков, их связь с так называемой партией анавим (нищих) есть бесспорно важное дело, и это — одна из заслуг Ренана. Но ведь это еще не дает ему права сравнивать пророков с „русскими нигилистами“ или видеть в великом и поэтическом образе Амоса первого из радикальных публицистов, какого-то сотрудника Рошфора от 800 г. до Р. X. 2). Такой образ явно ложен. Или возьмем Ренанову оценку книги пр. Ионы — этого дивного перла еврейской поэзии, этой вдохновенной притчи, в которой он усматривает пародию, фарс и которую он дерзает сравнивать с Прекрасной Еленой 3).

Если б изображение социально-политической борьбы в эпоху пророков было даже действительно вполне верным, то все же самые их писания свидетельствуют против этого грубого непонимания той величайшей драмы, которая совершалась в их душе, — той смерти ветхого Израиля, осужденного и падающего под ударами язычников, и воскресение нового идеала царства Божия и царства правды, той борьбы Бога с человеком, которую они ощущали в глубине своего сознания и которая нашла такое страшное, потрясающее выражение у великого страдальца Иеремии.

Но надо сказать, что, в связи с редкими литературными достоинствами Ренана, самые недостатки его служили его успеху:

___________________

1) Hist. du peuple d’Israel, т. III, р. 277. „Jérusalem possédait une bande de ces hurleurs, qu’on ne peut comparer qu’aux journalistes radicaux de nos jours et qui rendaient tout gouvernement impossible“.

2) Ibid., II, р. 425. On peut dire que le premier article de journaliste intrarsigeant a été écrit 800 ans avant J. C. et que c’est Amos qui l’a écrit.

3) Ibid., III, р. 514.

294

 

 

то упразднение религии в самой религии,—во Христе, в пророках, апостолах и мучениках,—которое является нам самой грубой ошибкой Ренана, придало его сочинениям о них совершенно особенное значение. К тому же, как я уже сказал, Ренан удивительно хорошо умеет, когда хочет, говорить о внутренних и внешних аксессуарах религии. Его необычайно гибкий талант позволяет ему принимать по произволу тон умиленно-елейный, сентиментальный даже, когда дело касается отдельных явлений религиозной жизни или литературы, почему-либо ему симпатичных. Он находил какое-то особенное удовольствие в том, чтоб удовлетворить верующего и неверующаго, первого — своим благоговением перед святыней, своими импровизациями на церковные мотивы, а второго — неуловимой иронией, которая нигде и никогда не покидает Ренана.

Для меня суждения критиков Ренана об его религиозности и об его религиозном чувстве являются если не меркой глубины их собственного религиозного чувства, то, во всяком случае, меркою их чутья к иронии и чутья к тонкостям французского языка, которыми Ренан владел, как ни один виртуоз не владеет тонкостями своего инструмента.

Католическая Франция не знала другой научной богословской литературы, кроме чисто-ортодоксальной. Светские люди мало интересовались ею, вольномыслящие над ней глумились, а протестантская наука была неизвестной. Поставив себе задачей популяризовать немецкую религиозную науку, Ренан естественно должен был считаться с кругами чисто-светскими, индифферентными к религии или нерасположенными к ней. Он мог привлечь их новизной своего чисто-эстетического отношения к религиозным сюжетам, подобного отношению некоторых итальянских художников времен Ренессанса; наконец, он мог привлечь самым скандалом, который его произведения должны были произвести в клерикальных кругах. Ренан уверяет, будто он оставил церковь и семинарию только по тому, что убедился в правоте немецких критиков; и уже поэтому он не мог писать, не сознавая, что всякое слово его имеет значение анти-клерикальной проповеди.

Поэтому в импровизации Ренана на темы религиозной истории постоянно прокрадывается нотка сатиры, памфлета, эпиграммы, имеющей современный предмет и бьющей в определенную цель. Иной протестантский ученый заходит в своих критических вы-

295

 

 

водах много дальше Ренана; но ему не придет в голову усомниться в Боге или во Христе, оттого что такая-то книга написана позже, чем думали прежде. Ему не придет в голову, чтоб изложение результатов критики Пятикнижия или анализа литературного состава книги Исаии могло иметь значение сенсационного разоблачения, в роде тех, какие раздувают синдикаты французских газетчиков для усиления розничной продажи своих изданий. Наконец, всего менее может притти в голову такому ученому, чтобы наука могла подчиняться требованиям литературы, чтобы громадная эрудиция тратилась на рапсодии.

Ренан сознавал, что шум, вызываемый скандалом, еще не дает прочного литературного успеха; к тому же, по своей натуре, — тонкой, изящной натуре артиста, — он не желал скандала и столь же мало был создан для роли борца, как и для роли религиозного проповедника. Он никогда не думал выступать в качестве богословского полемиста, и завязать богословский спор, — было бы в его глазах, прежде всего, ошибкой против литературного вкуса, погрешностью против хорошого тона. Такой спор имел бы смысл, если бы Ренан собирался основать секту или перейти в протестантство. Но он был не реформатором, а гуманистом, и никто не умел с большей иронией, чем он, смеяться над теологическими распрями 1).

Он старательно избегал всякой резкости и выработал себе своеобразный прием иронии, как особый литературный стиль или манеру,—иронию изящную и тонкую, то вкрадчивую и неуловимую, маскирующуюся в какую-то лицемерно-церковную елейность, то принимающую тон насмешливой снисходительности, то язвительную и циничную, то, наконец, просто веселую, даже гривуазную, — особенно в его старческих произведениях.

Ренан сознавал вполне, какие особенности его таланта привлекали к нему читателей, слушателей и поклонников. Успех его был прежде всего литературным; и потому, не ограничиваясь рамками религиозной истории, которая сама имела для него преимущественно эстетический интерес, он был литератором в самом широком смысле — блестящим эссеистом, журналистом, беллетристом, моралистом, философским писателем.

_______________

1) См., напр., его Les congrégations de auxiliis в Nouvelles étides ďhist. rel

296

 

 

II.

 

Ренан, как гуманист.

 

Какова же основная черта, какова общая руководящая цель этой колоссальной научной и литературной деятельности?

Литературный тип, который представляет собой Ренан, несмотря на весь лоск современности, кажется нам не новым. Можно сказать, что он столь же стар, как все европейское просвещение, возродившееся после средневекового сна. Ренан есть один из самых законченных и типичных представителей гуманизма, со всеми его достоинствами и недостатками, со всеми его особенностями, какие проявились уже в эпоху Возрождения. Как ранние гуманисты, Ренан вышел из церковной школы; как они, он учился в ней лишь литературе и языкам. Ренан есть гуманист-филолог и словесник, в котором мы узнаем все черты его великих предшественников: филологический, литературный характер их науки и самой их философии; скептицизм, воспитанный филологией и заваленный дисциплиной средневековой науки; утонченный дилетантизм, умственное эпикурейство с его изящным цинизмом, чисто-эстетическое отношение к религии и нравственности, — все эти черты, кажущияся столь оригинальными в Ренане, знакомы тому, кто изучил итальянский и отчасти немецкий гуманизм.

Но Ренан — гуманист XIX в., и столетия, отделяющие его от его предшественников, не пропали даром. Ранние гуманисты знали только немногие творения классической древности и церковной литературы, — редко, элементы еврейского языка. Ренану было открыто все поле человеческого слова, памятники мертвых и живых языков, и ему дан был ключ к их пониманию — совершенные методы современной филологии и лингвистики.

Произошло и другое важное изменение: новые языки получили художественную литературную разработку, в особенности язык французский. Гуманист живет в том языке, на котором он пишет, и самое мышление его подчиняется требованиям языка: „Хорошо писать по-французски,—говорит Ренан, — есть замечательно сложная операция, постоянный компромисс, в котором оригинальность и вкус, научная точность и пуризм тянут ум в противоположные стороны. Хороший писатель вынужден высказать приблизительно лишь половину того, что он думает,

297

 

 

а если при этом он вдобавок еще и добросовестен, то он должен постоянно остерегаться, чтобы требования фразы не заставляли его говорить то, чего он вовсе не думает“ 1). Характерное признание в устах французского писателя!

Подобно старым гуманистам Ренан прежде всего словесник и филолог. Он любит человеческое слово во всех его проявлениях, в его младенчестве, его зарождении, расцвете, в его упадке даже. Он изучает его в тончайшем строении, как лингвист, и он изучает его во всех его творениях, как литературный критик. Если б ему пришлось прожить еще несколько жизней, он мечтал бы изучить все языки и все то, что было на них написано и надумано, чтобы вместить в себя всю полноту человеческого сознания. Он любит человеческое слово ради него самого, ради его красоты, которая раскрывается в литературе, но предчувствуется уже в самых формах человеческой речи. Он любит его независимо от его содержания и, может быть даже, более его содержания, — подобно первым гуманистам филологам древности, этим яискусникам слова“, и подобно гуманистам ренессанса.

Раннее произведение Ренана, его книга о Будущем науки, проникнуто верою в филологию. От нее Ренан ждет реформы всей науки и ее объединения. Главные успехи человеческого сознания определяются ею уже и в прошлом. Филология вызвала дух критики; филологи эпохи возрождение суть основатели современного духа и разрушители средневекового миросозерцания (стран. 191); реформация родилась среди филологии гуманистов 2). Филологии и теперь предстоит великая роль во главе гуманитарных наук: ибо если эти науки дают нам познание человечества, познание его духа, — то в филологии, этой „точной науке о фактах человеческого духа“, заключается общее основание всех этих наук — ключ к пониманию истории, религии, философии 3).

Величайшим прогрессом нашего времени является Ренану замена понятия бытия понятием происхождения, развития. Прежде все рассматривалось как неизменное, неподвижное, сущее. Говорили о праве, религии, поэзии, нравственности, принимая все эти величины за абсолютные и неизменные. Теперь все рассматривается

_________________

1) Essais de Morale, р. 71.

2) Ср. Dialogues et fragments philosophiques, р. 299.

3) Avenir de la Science, р. 130.

298

 

 

как развивающееся 1). Великая идея развития, при свете которой мы понимаем историю человечества как единый процесс, переносится на природу и служит мостом между природой и человеком, объединяет процесс мировой эволюции с процессом всемирной истории. „Наука о сущем есть история сущего“.

Всемирный исторический процесс начинается в хаосе атомов, которые вступают в разнообразные сочетания, образуя материальный остов вселенной; этот процесс продолжается в развитии органической жизни, ее различных родов и видов; оно завершается в истории разумных существ, стремящихся к конечному осуществлению разума.

История, поэтому, есть как бы философия мирового процесса, историческое миросозерцание есть философское миросозерцание, и потому гуманитарные науки имеют высший философский интерес. Мало того, они призваны постепенно заменить собою философию.

Обыкновенная психология изучает индивидуальную человеческую душу; но эта душа с ее сознанием есть бесконечно сложный продукт развития предшествующих поколений. Филология не только раскрывает нам это развитие в его подлинных письменных памятниках, но дает нам возможность проникнуть в самые его зачатки: она создает собирательную психологию человечества, изучает происхождение его речи и показывает нам в слове первое обнаружение мысли, умственного творчества. Изучая язык в его младенчестве, она раскрывает нам тайну первобытного миросозерцания, с его поэзией и мифами, в которых она указывает нам зарождение религиозных представлений. Без филологии— этой „точной науки о духовных предметах“—Ренан не знает философии.

Он не знает ее и без истории. История есть для него великая школа идеализма и скептицизма. История внушает нам великую идею развития, прогресса и учит нас верить в конечное торжество разума и знания; история учит нас любить все формы и проявления человеческого духа, наслаждаться их зрелищем, ценить самое разнообразие и богатство их в гармонии великого целого, и вместе она показывает нам относительность всех этих форм, всех человеческих идеалов и верований, всю суетность человеческой философии. Она учит нас сомневаться.

______________

1) Ibid., 182, ср. Averroès, VI.

299

 

 

В ней есть своя ирония и своя мораль, свое назидание и утешение. В зрелище всемирной истории мы наслаждаемся калейдоскопом всех верований, всех литератур, всех философий; и чем ярче воспринимаем мы бесконечно разнообразные оттенки, различающие людей и эпохи, — тем сильнее наше наслаждение.

И вместе с тем, оборачиваясь на себя, сравнивая с океаном прошлого краткий миг настоящего, не черпаем ли мы в сознании этого прошлого освобождение от настоящего? Если в прошлом мы видим только зрелище, — самое изумительное и прекрасное из всех зрелищ, — то не должны ли мы смотреть и на то, что окружает нас, без страсти и гнева, без веры и ослепления, любуясь развертывающимся перед нами новым актом божественной комедии? Если ирония всемирной истории обличает суетность всех ограниченных человеческих идеалов и притязаний, которые она разбивает и уносит в своем потоке, то можем ли мы принимать в серьёз настоящее, и не разумнее ли видеть и в нем лишь преходящее зрелище, — зрелище, которое приятнее для зрителя, чем для участников, для тех гладиаторов и актеров, которые слишком входят в свои роли?

Таков урок философии и морали, который наш гуманист черпает из истории. В ее волнах все тонет, все меняется; остается одно: движение вперед, прогресс человеческого разума, который один может составлять вполне достойную цель истории. Это единственная нравственная норма, которая представляется Ренану неподвижной. Может-быть, впрочем, и эта цель не осуществима; может-быть, исторический и всемирный прогресс преследуют цель, не осуществимую для человека. Но даже и в таком случае, будь мир лишь „кошмаром больного божества“ (le cauchemar ďun divinité malade) 1), не имей он никакой серьёзной цели или смысла, все же остается наука, которая при всяком предположении сохраняет свой серьёзный смысл, и остается дивное, прекрасное зрелище; при всяком предположении, изучая его, мыслитель служит своим ближним, служит Богу или разуму, увеличивая в человечестве сумму знания. И вместе с тем он выносит из этого зрелища всемирной драмы все то наслаждение, какое только доступно человеку.

Таким образом, гуманизм соединяется у Ренана с особенным созерцательным эпикурейством, составляющим, как увидим, его нравственную философию.

________________

1) Essais de morale, 100.

300

 

 

„Я вкушаю мир посредством того особенного чувства симпатии, которое делает нас грустными — в грустном городе и веселыми — в веселом. Я наслаждаюсь таким образом сладострастием сладострастника, развратом развратника, светскостью светского человека, святостью добродетельного, размышлениями ученого, подвижничеством аскета. Посредством особого рода тихой спокойной симпатии, я представляю себя их сознанием. Открытие ученого—мое достояние, и торжество честолюбца—мой праздник. Я был бы недоволен, если б что-нибудь недоставало миру, потому что я сознаю все то, что он в себе заключает. С этим я не боюсь ударов судьбы, — я ношу с собой очаровательный цветник моих мыслей“ 1).

 

III.

 

Философия Ренана и его „метафизика“.

 

Этот прекрасный цветник, „партер“ мыслей, составляющий наслаждение Ренана, составляет вместе с тем и всю его философию. Он не выдумал ее; она сама в нем сложилась: он только одевал и украшал ее своим словом. С тем же любопытством, с каким смотрел он на зрелище внешней истории, вглядывался он и во внутреннюю жизнь своих идей.

Не задолго до смерти в своем examen de conscience philisophique (1888 г.) он пишет, подводя итоги своего миросозерцания: „первая обязанность искреннего человека состоит в том, чтобы не влиять на собственные мнения, предоставлять действительности отражаться в нем как в камере-обскуре фотографа и присутствовать при той внутренней борьбе, которая разыгрывается между идеями в глубине его сознания. Мы не должны вмешиваться в эту самопроизвольную работу: перед внутренними изменениями нашей умственной сетчатки мы должны оставаться пассивными... Образование истины есть объективное явление, постороннее нашему „я“ и происходящее в нас без нашего участия, — это как бы химический осадок, совершающийся в нас, и мы должны довольствоваться тем, чтобы рассматривать его с любопытством“ 2).

В противоположность Ренану можно сказать, что обязанность добросовестного мыслителя состоит именно в том, чтобы не относиться чисто-пассивно к внутренней игре идей и не прини-

_________________

1) Dialogues philos., р. 133—4.

2) Feuilles détachées, 401—2.

301

 

 

мать за объективную истину то, что есть нередко лишь результат не выдерживающего логической критики чисто-случайного психологического сплетения наших мыслей. Иначе философия обращается лишь в игру ума, в грёзу или мечтание. Но Ренан именно так и смотрит на философию: в его глазах всякая философия есть мечта, более или менее заманчивая; вместо того, чтобы тратить время на логическую разработку одной мечты, не лучше ли дать литературную обработку всем возможным мечтам? В этом есть какое-то сочетание идеализма со скептицизмом, соответствующее уроку, который Ренан извлекает из изучения истории.

Рассмотрим ближе эту философию Ренана.

Спрашивая себя о том, как она в нем сложилась, он признается нам, что изучение еврейского и санскритского языка повлияло на него столько же, сколько чтение Платона, и чтение религиозных памятников евреев, арабов, индусов — столько же, сколько чтение Лейбница и Гегеля, Гёте и Ламартина. В трудах филологов и археологов, в кропотливых исследованиях старых рукописей, исчезнувших, выродившихся литератур, он находит больше философии, чем у Декарта и всей его школы 1).

Время чистой философии прошло, говорит Ренан. Если у него был учитель философии более других на него повлиявший, так это В. Кузен. А что такое Кузен? Всего менее философ, отвечает Ренан. Кузен есть литературный критик, занимающийся философией, как другой занимается так называемой „литературой“. И сам Ренан был прежде всего именно таким критиком, с тою разницей, что он занимался разом философией, историей, словесностью, религией и моралью. И его философия есть осадок этих всесторонних литературно-критических занятий, там, где она не обращается сама в литературную импровизацию. Она не есть результат размышления о проблемах философии, а результат множества чтений Ренана, его литературного изучения памятников истории, религии, поэзии, философии. История показывает нам множество религий, но не знает религии в себе. Она показывает нам множество различных нравов, но не знает единой нравственности; она знает только факты, а не принципы. И с тех пор, как мыслит человек, он создает множество различных философий, множество поэм о природе вещей, но ему не дано единой философии. Un système c’est une épopée

________________

1) Avenir de la sc., 133.

302

 

 

sur les choses. Все отдельные философии истинны в головах своих изобретателей и все имеют свою поэзию, свой литературный интерес; чем они оригинальнее, поэтичнее, ярче, чем смелее в них творчество философа, тем они красивее, и в этом смысле заслуживают нашего изучения. Но вместе с тем в самой оригинальности своей они индивидуальны и не подлежат доказательству. Изучая их, мы изучаем мечты человечества, а следовательно, и самый человеческий дух — эту высшую из всех реальностей. „В известном смысле, — говорит Ренан в своем прекрасном исследовании об Аверроэсе, — в известном смысле важнее знать, что думал человеческий дух о данной проблеме, чем иметь самому свой ответ на нее; ибо если даже вопрос не разрешим, работа человеческого духа над его разрешенем составляет факт опыта, который всегда сохраняет свой интерес; и допуская даже, что философия обречена навсегда быть лишь вечным и тщетным усилием определить беспредельное, все же нельзя отрицать, чтобы в таком усилии не заключалось для любознательных умов зрелища, достойного самого высоко внимания 1).

Признание чрезвычайно характерное. Философские учения интересуют Ренана не как философа, а как гуманиста, как литературного критика. Самый скептицизм Ренана не есть скептицизм философа, а скептицизм литературного критика, который рассматривает одну за другою философские системы, как литературные произведения и изучает их в связи с их историческою средой и индивидуальностью их авторов, применяя к ним эстетичную, а не логическую оценку.

Филофия, по Ренану, есть выражение индивидуального миросозерцания, она есть выражение общего впечатления вещей в душе философа. Она есть,—говорит он, — „общий результат всех наук, звук, свет, вибрация, выходящая из того божественного эфира, который всякий человек носит в себе“ 2). Философствовать значит предаваться этому общему впечатлению, свободно вдыхать всебя запах вещей, le parfum des choses. Поэтому-то и не следует ограничиваться одним общим впечатлением, одною поэмой, но, любуясь ею, надо оставлять за собою право создавать другие поэмы и любоваться другими мечтами. Если моя философия рисует мне определенным образом „физиономию вещей“, то если б

______________

1) Averroè l’Averroisme, IX (1896).

2) Dial. р 290.

303

 

 

у меня было несколько жизней, которые я мог бы посвятить изучению всемирной истории и литературы, и если б я мог изучить все те разнообразные способы, какими действительность отражалась когда-либо в душе человека, я понял бы действительную физиономию вещей (la vraie physionomie des choses). Но то, что недоступно отдельному человеку, то доступно человечеству.

Итак, философии, как особой науки, не существует. „Она есть не отдельная наука, а, скорее, особая сторона всех наук... она есть приправа, без которой все кушанья бесвкусны, но которая сама по себе не составляет пищи. Ее следует сближать с искусством, с поэзией, а не с отдельными науками. Всякий разум, наиболее смиренный и наиболее возвышенный, имел свое миропонимание; всякая мыслящая голова была по-своему зеркалом мира; всякое живое существо имело свою мечту, которая его очаровывала, возвышала, утешала: величественная или ничтожная, плоская или возвышенная, эта мечта была его философией“ 1).

После такого определения можно спросить себя только, каким образом философия, будучи мечтою, может быть особою стороной всех наук, и каким образом из суммы мечтаний всех отдельных личностей складывается объективное впечатление того, что Ренан называет „истинною физиономией вещей“?

Как мы отметили, скептицизм Ренана вовсе не имеет своим предметом человеческого знания вообще. Трудно найти человека, более его исполненного верою в положительную науку: он мечтает о той эпохе, когда упразднится всякая вера и останется одно знание и когда люди посредством науки приобретут неограниченную божественную власть над природой. Но ведь отдельные знания наши нуждаются в объединении и неизбежно приводят нас к некоторым общим взглядам о строении и происхождении мира, о законах, управляющих им, о природе человека, о сущности исторического процесса и т. д. Здесь мечтания не допустимы, если только вообще они допустимы в области знания. Самая философия, как обобщение наших знаний, должна быть здесь положительною философией, основанной на знании.

„Философия есть общая глава, центральный узел великого пучка человеческого знания, в котором все лучи сходятся в общем свете“ (Av. de la Sc., р. 155); она одна дает смысл всем частным исследованиям.

___________________

1) Dial. philos., 287.

304

 

 

Но когда так, то мы должны изгнать из нее мечтания или, во всяком случае, мы должны, путем логической критики, отделить в ней достоверное, la certitude, от вероятного и от чистой мечты. Это и делает Ренан в своих Dialogues philosophiques и во множестве других своих сочинений. Здесь логика и философия— и, притом, философия в самом старом, догматическом смысле — вступает в свои права и жестоко мстит за себя своему литературному критику. Он признает достоверность в полной мере в области положительного знания, но, вместе с тем, оказывается совершенно неспособным отделить достоверное от недостоверного и мечтательного, обличая всю несостоятельность дилетантизма, пытающегося заменить философскую критику критикой литературно-эстетической.

В чем состоит положительная философия Ренана, то, что он считает безусловно достоверным? Содержание „достоверности“ сводится у него в сущности к двум взаимно-противоречащим положениям, при чем он одинаково догматично утверждает и то и другое, совершенно не замечая их внутреннего противоречия. Первое из этих положений есть абсолютное отрицание сверхъестественного, признание железной необходимости, механической причинности законов природы. Второе — признание идеала, — объективного идеала, как конечной цели мирового процесса, который определяет собою телеологически его течение и его результат,— идеала, который постепенно осуществляет и воплощает себя в мировом процессе.

Если обдумать хорошенько эти два положения, они действительно исключают друг друга; ведь раз мы признаем, что в природе вещей существует независимо от нас какой-то идеал, способный действовать на мир, то такой идеал, очевидно, и есть нечто сверхъестественное. Идеал чисто-личный есть мечта; но идеал, который существует сам по себе, помимо нас, и определяет собою поступательное развитие внешнего мира и развитие человека к совершенству, — такой идеал называется Божеством. Правда, Ренан употребляет слово идеал в различных смыслах и с замечательной неопределенностью смешивает в этом термине и божество, и поэзию, и мечтания, и даже иногда простые похоти воображения. Но, тем не менее, если вглядеться ближе, оказывается, что он несомненно признает за достоверность господство какого-то идеального, хотя и несовершенного начала в мировом процессе.

305

 

 

Рассмотрим оба верховные положения Ренана.

„ Нет ничего сверхъестественного “. Это любимый тезис Ренана, который он повторяет на каждом шагу во всех своих сочинениях, исторических и философских. Он жалеет о том, что Христос и пророки не знали этой истины; он вспоминает о ней, когда говорит о политеизме греков и монотеизме евреев, вспоминает по поводу всякой легенды, всякого религиозного учения, вспоминает кстати и некстати. Видно, что она ему особенно дорога. И замечательно, что не столько естественные науки, сколько филология и литературная критика убеждают Ренана в этой истине. Естественные науки показывают нам, что в области природы господствуют общие естественные законы; а гуманитарные науки, критическое изучение памятников всех религиозных литератур, всех легенд и преданий показывают нам, по мнению Ренана, что чуда никогда не было, что оно никогда не было научным образом констатировано. Мы узнаем только, как и почему складывались легенды о чудесах. Филология должна убить супранатурализм, — говорит Ренан: — если во Франции он еще так силен, так это потому, что там мало хороших филологов, — on n’y est pas philologue 1).

Но если гуманизм наносит смертельный удар вере в сверхъестественное, то, с другой стороны, в нем же Ренан находит основание для своеобразного мечтательного идеализма,— своего рода другая вера в то же сверхъестественное. Этот эстетический идеализм он вынес из Германии вместе с своей филологией. Он отнял у него его определенную философскую форму, но он усвоил себе его общий результат: мировой процесс есть процесс разумного развития, имеющий определенную идеальную цель; мировой процесс есть разумная история, прогресс к идеалу, предзаложенному в самом ее основании. Это заимствование из немецкой философии не есть простая случайность. Изучая человеческую историю, венец мирового процесса, гуманист наблюдает в ней положительный прогресс духа над материей, прогресс разума и прогресс знания. Этот дух, этот разум, прогрессирующий в истории, является нам сознательным в высших проявлениях индивидуального творчества, и бессознательным, безотчетным, инстинктивным в собирательном творчестве масс — в генезисе языка, религий, права, нравственности. Спускаясь еще

_______________

1) Av. de la sc., 147.

306

 

 

ниже в область безотчетных инстинктов, мы находим и в них проявление разумного начала, действующего по целям — в нравственных инстинктах, в инстинктах, обусловливающих сохранение и размножение рода. В самой эволюции материальной природы мы видим последовательное возникновение форм жизни, все более и более сложных, целесообразных и разумных, завершающихся в человечестве. Его история есть продолжение естественной эволюции, а это дает нам право видеть и в эволюции самой природы — историю, разумную историю. Разум, так сказать, предзаложен в элементах мирового процесса и развивается в нем. Божество имманентно тварям: в растении оно сознает себя более чем в камне, в животном — более чем в растении, в человеке — более чем в животном, в разумном человеке — более чем в неразумном, и более всего—в великих гениальных людях, этих светочах всемирного сознания, этих истинных носителях божества. „Вот основное положение всей нашей теории, — говорит Ренан: — если это то, что хотел сказать Гегель, то будем гегелианцами“ 1).

Итак, с одной стороны, безусловное отрицание всего сверхъестественного, всякого Провидения или Промысла в природе и истории: l’histoire est athée comme la nature. С другой стороны, признание Промысла в истории и природе. Более грубого противоречия трудно себе представить; и вместе Ренан дорожит одинаково обоими положениями: первым — во имя естествознания и исторической критики, вторым — во имя того, что является ему самым существом истории, в которой он видит последовательное воплощение форм человеческого духа или идей, нравственных, религиозных, эстетических и политических. Материализм противен всему умственному и эстетическому складу нашего гуманиста. Как же примирить эти два с виду совершенно непримиримых положения? Ренан пытается найти примирение в понятии развития, эволюции. Он заимствует у современных немецких философов понятие бессознательной мировой воли, или мировой души, которая постепенно развивается в формах мирового бытия, осуществляет в них свои цели и в человеке приходит в себя из своего забытья, пробуждается к сознанию. Мировой процесс есть теогония; конечный предел мировой эволюции есть совершенное  осуществление Божества: тогда, — говорит Ренан, — Бог

_____________

1) Dialogues, р. 187.

307

 

 

будет вполне, если слово Бог может быть синонимом совокупности, полноты бытия. В этом смысле Бог скорее будет, чем есть; он находится в процессе развития, en voie de se faire (Dial., р. 184). Это одна из мыслей, к которым Ренан постоянно возвращается.

Он, несомненно, усвоил ее из беглого ознакомления с немецким идеализмом. Он замечает где-то, что вполне ассимилируешь только то, что знаешь наполовину. В данном случае более основательное ознакомление действительно едва ли позволило бы ему столь просто разрубить свою проблему. Он утешается мыслью о бесконечности времени, предоставленного всемирному развитию. „В бесконечности все возможно, даже Бог“ (Tout est possible, même Dieu) 1). Бесконечность будущего разрешает многие затруднения (l’infinité de l’avenir noie bien des difficultés). Все трудности, если угодно, но только не эту! Такой экспедиент, такая ссылка на продолжительность времени, оставленного на произведение Вечного, не приходила в голову немецким идеалистам. Мало того, в бесконечности времени разрешение, предлагаемое Ренаном, представляется нам бесконечно невозможным, и если это возникновение Бога без Бога, это происхождение божества из хаоса, подобное рождению богов Орфея и Гесиода, есть мечта или грёза, то это мечта явно нелепая. Но дело в том, что эту мечту никак нельзя отделить от того, что Ренан считает „достоверностью“: осуществление идеи и идеалов, осуществление объективного разума в мировой истории представляется ему безусловно достоверным; мир имеет цель, имеет идеал; он имеет Бога и не имеет Его. Ренан чувствует трудность и раза два сам её указывает: раз Бог осуществляет Себя в мире, воплощает Себя в нем, действует в нем, — стало-быть Он есть. Соображение довольно логичное; но только Ренан на нем не останавливается: он довольствуется тем, что переносит понятие развития, истории, происхождение не только за пределы истории, но и за пределы самой природы, что, с другой стороны, позволяет ему обоготворять самый исторический процесс и грезить о конечном торжестве человеческой или иной культуры, о достижении всех мечтаний человека или, как он выражается, об „организовании Бога“ и воскрешении мертвых посредством науки.

„Существо всеведущее и всемогущее, — говорит Ренан, — мо-

_________________

1) Feuilles détachées, 416.

308

 

 

жет быть последним термином теогонической эволюции; все равно, как бы мы ни представляли Его себе, — как существо, наслаждающееся через всех и через которое все будут наслаждаться; или как индивидуальность, достигающую высшей силы; или же как равнодействующую миллиардов существ, как гармонию, общий звук вселенной... Вселенная будет бесконечным полипня- ком, в котором все существа, когда-либо существовавшие, срастутся в своем основании и будут жить за раз своею жизнью и жизнью целого“ 1).

Но мы не можем далее следовать за Ренаном в области, которую он сам называет областью грёз.

 

Мораль Ренана.

 

Перейдем к нравственной философии Ренана, которая представляется нам более яркой, оригинальной и цельной. И здесь тоже мы напрасно стали бы искать логического анализа нравственных понятий или философского доказательства. Логика не схватывает нюансов, говорит Ренан, а в нравственных науках вся истина заключается в нюансах 2).

„Доказательство,—говорит Ренан, — возможно лишь в науке, подобной геометрии, где начала просты и безусловно истинны, без всяких ограничений. Но дело обстоит иначе в науках нравственных, где начала суть лишь des à-peu-près,— т.-е. несовершенные выражения, которые приближаются к истине более или менее, но никогда не покрывают её вполне. Освещение мысли есть единственное возможное здесь доказательство. Форма, слог составляют здесь 3/4 самой мысли, и это не злоупотребление, как утверждают некоторые пуритане. Те, кто разглагольствуют против стиля и красоты формы в философских и нравственных науках, не понимают истинную природу результатов этих наук и тонкость, деликатность их начал“ 3).

Читая эти слова, невольно вспоминаешь ту тесную связь между реторикой и нравственной проповедью, какую мы находим у античных писателей времен упадка и у гуманистов эпохи возрождения, которые также не всегда могли бы с точностью указать границу между мыслью и фразой, реторикой и моралью.

_______________

1) Dialogues, 125—128.

2) Essais de morale, р. 189.

3) Av. de la sc., р. 152, ср. 58: „Одна геометрия формулируется в аксиомах и теоремах. Ailleurs le vague est le vrai“.

309

 

 

Из сочинений Ренана можно было бы легко выкроить несколько нравственных учений и составить хрестоматию из наиболее красноречивых и назидательных страниц его сочинений. Он сам мечтает о том, чтобы когда-нибудь такая хрестоматия в сафьяновом переплете попала в церковь вместо молитвенника „в хорошенькой дамской ручке, обтянутой тонкой перчаткой“ 1).

Но, вглядываясь пристальнее в эти стилистические упражнения нашего гуманиста и, согласно его указанию, откидывая из них 3/4 на долю фразы и формы, мы находим подлинную мысль Ренана,—мысль, которую мы уже отметили: в истории много нравов, много моралей и много нравственных героев и проповедников; нет единой нравственности. Нравственность относительна.

В процессе всемирной истории есть одна величина, которая непрерывно возрастает: это разум и знание; истина выше добра, и знание выше нравственности. В прогрессе человека пребывают не отдельные отвлеченные нормы, а человеческая природа во всем богатстве и разнообразии ее обнаружений; и в этом прогрессе осуществляется разум. Цель истории есть прогресс, цель прогресса— царство разума, а его средство — последовательное осуществление различных форм человеческого существования, форм человеческого духа—религиозных, нравственных, эстетических, политических и социальных. Со временем, когда воцарится всеведущий разум и всемогущая справедливость, — этот конечный результат прогресса, его плод, — тогда и все предшествовавшие формы человеческого существования войдут в общий итог, общую сумму этого результата. Они живут в человечестве; они послужили постройке великой башни Вавилонской, которая высится к небу, и составляют как бы ярусы этой башни. Кто знает? Может-быть, они оживут вполне. „Клише всех вещей сохраняются“ (Feuilles dét., 393). Предыдущие поколения сохраняются в своих действиях, как жизнь всякого человека сохраняется в его нравственном влиянии, в том толчке, который он дал своей нравственной среде. Но и теперь, до окончания мирового процесса и в неведении его конца, эти преходящие формы имеют свое значение, как продукты человеческого духа, — того самого творческого духа, который живет в нас и ведет нас к благой конечной цели. Мы любим не только плод дерева, но и его почки, его листья и его цветы.

______________

1) Предисловие к Etudes d´hist. religieuse.

310

 

 

Вглядываясь в течение истории, мы видим, что цель ее есть прогресс человечества, а не благоденствие индивида. Государства не суть благотворительные учреждения, а машины прогресса. Цель человечества не в том, чтоб отдельные люди жили в довольстве, а в том, „чтобы красивые и характерные формы были в нем представлены и воплощались в нем в совершенстве“ 1). Цель оправдывает средства, и жизнь индивидов не имеет в мировом целом самостоятельного значения. Слепой сеятель разбрасывает миллиарды семян, чтобы взошли хотя бы некоторые. В истории, как и в природе, индивид приносится в жертву роду, в жертву грядущему божеству, образующемуся в недрах природы. Это плотоядное, всепожирающее божество, находящееся в муках рождения, не ограничивается тем, что жертвует нами: вместе с инстинктом, побуждающим человека к самосохранению и к произведению потомства, оно внушает ему инстинкты самопожертвования,— нравственные и религиозные инстинкты. Усвоивая и переделывая теорию Шопенгауэра, Ренан находит в ней подтверждение своего впечатления от истории: демиург, управляющий миром и живущий в глубине человека, морочит его нравственными иллюзиями и религиозными грёзами, морочит его во всех его инстинктах, в его эгоизме и в его альтруизме, — там, где человек думает достигать личной выгоды, и там, где он думает служить добру 2).

Повидимому, отсюда следует полное отрицание нравственности или признание ее совершенной иллюзорности. Но Ренан видит в обмане мирового демиурга, в уловках всемирного духа — благочестивый обман, имеющий благую цель; божество Ренана есть иезуит, служащий прогрессу. Как мы видели, Ренан считает безусловно достоверным, что мировой процесс имеет цель и притом разумную цель. Поэтому мы должны входить в интересы и цели Промысла, содействуя им по мере возможности 3). Тайный инстинкт говорит нам: „обманывай в пользу Предвечного!“ (trompe au profit de l’Eternel!) Правда, является сомнение, найдет ли индивидуальный человек свой расчет в конечном результате

________________

1) Avenir de la science, 378—86.

2) Dialogues et fragments philosophiques и  Eau de Jouvence, третий акт.

3) Dial. philos., р. 45: „Великий человек должен сотрудничать обману, лежащему в основании мира; самое лучшее употребление гения состоит в том, чтобы быть сообщником Бога, играть на-руку Его политики, способствовать расстиланию сетей природы и помогать ей обманывать индивидов для блага целого.

311

 

 

всемирной истории, и стоит ли этот результат таких жертв с нашей стороны, со стороны личностей?

„Конечный результат вселенной, вероятно, хорош, — говорит Ренан: — иначе эта вселенная, существующая от века, давно бы разрушилась. Предположим банкирскую фирму, существующую от века. Если бы она имела малейший недостаток в своем основании, она давно бы лопнула. Если б баланс вселенной не заключался с прибылью в пользу акционеров, она давно прекратила бы свое существование. Из великого оборота добра и зла получается прибыль, благоприятный остаток. Этот излишек добра и есть raison ďêtre мира, основание для его сохранения“ 1).

Но все же о конечном результате мира могут быть десятки гипотез, которые, по мнению Ренана, одинаково вероятны, и потому самое разумное, что нам остается, это распорядиться так, чтобы при всяком предположении не очутиться в накладе. „Мы верим,—говорит Ренан,— что внутренний голос, диктующий нам нравственные обязанности, есть непогрешимый оракул... Но есть почти столько же шансов за то, что справедливо как раз противоположное. Возможно, что эти внутренние голоса вытекают из частных иллюзий, поддерживаемых привычкой, и что мир есть лишь забавная феерия, о которой не заботится никакое божество. Поэтому надо устроиться так, чтобы в обоих случаях не быть вполне неправым. Надо слушаться высшего голоса, но так, чтобы в случае справедливости второго предположения не очутиться в слишком глупом положении. Ведь, действительно, если мир не есть что-либо серьёзное, так догматики окажутся легкомысленными, а светские люди, ветрогоны, будут истинными мудрецами.

„Наиболее благоразумный совет, который здесь представляется, есть, повидимому, особая обоюдоострая мудрость, одинаково готовая к обоим исходам, — средний путь, следуя которому, ни в каком случае не придется признать ошибку. Особенно для других следует быть осторожным (il faut y mettre des scrupules). Для себя лично можно итти на большой риск, но мы не имеем права играть за других. Когда отвечаешь за чужие души, надо выражаться с достаточною сдержанностью, чтобы в случае великого банкротства те, кого мы запутали в дело, не слишком оказались бы жертвами.

„Быть готовым на все (in utrumque paratus!),—в этом,

__________________

1) Feuilles détachées, р. 427.

312

 

 

может-быть, и состоит мудрость. Предаваться, смотря по временам, доверчивости, скептицизму, оптимизму, иронии — вот средство быть уверенным в том, что хотя бы минутами мы не ошибались.

„Мне скажут, что таким образом мы не окажемся и вполне правыми. Но так как нет никакого вероятия, чтобы кто-нибудь был вполне прав, то благоразумно пойти на более скромные требования 1).

Гонкур сказал где-то, что Ренан кощунствует, но с таким видом, как будто опасается получить пощечину от Бога 2).

Амиель с негодованием характеризует философию Ренана, как умственное эпикурейство или эпикурейство воображения. Ренан принимает это обвинение, замечая, что такое душевное состояние вовсе не так худо. В веселости, в легкомыслии есть своя философия, которая как бы говорит природе, что если она нас в серьёз не принимает, то и мы её в сериёз не принимаем.

В этой морали французского гуманиста, который полушутя, полусерьёзно говорит, что французский смех и французское вино имеют свою гуманитарную миссию, мы находим своеобразное сочетание стоицизма, скептицизма и эпикурейства. Как стоик, Ренан советует жить согласно воле Божества, согласно внушениям внутреннего голоса нашей духовной природы, нашего нравственного инстинкта. Как скептик, он готов признать эти внушения иллюзиями и, в самом подчинении требованиям нравственности, рекомендует сомневаться в их безусловности, приправляя нашу добродетель солью юмора и иронии; мы можем поддаваться игре, но не принимая её слишком в серьёз. Давая себя морочить, мы должны показывать, что делаем это сознательно и по доброй воле. „Мы заранее идем на то, чтобы потерять проценты с фондов нашей добродетели; но мы не хотим иметь смешной вид людей, которые слишком на них рассчитывают“. Так говорит скептик. Но и над ним, и над стоиком берет верх эпикуреец-эстетик. В конце концов выбор между добродетелью и чувственным наслаждением есть выбор между наслаждениями и дело вкуса. И хотя Ренан говорит, что ни за что не желал бы уничтожения того, что разные „добродетельные увальни“ (des lourdeaux vertueux) называют пороком, он признает вполне, что тонкий эстетический вкус становится вполне на сторону добро-

______________

1) Ibidem, р. 394—96.

2) Journ. IV, 344.

313

 

 

детели и нравственного инстинкта. Нравственность красива, добродетель прекрасна, как продукт того, что есть высшего, духовного, божественного в человеческой природе; добродетель поэтому дает большее личное удовлетворение, чем животное наслаждение. Мы любуемся ею в себе и в других, видя в ней торжество духа над плотью и предвкушая в ее красоте наслаждение грядущего совершенного торжества и блаженства. И если даже она есть лишь иллюзия, то это иллюзия прекрасная, ценная сама по себе, по своей красоте.

Таковы основные черты Ренановой морали: относительность нравственности и нравственный скептицизм; идеал всестороннего развития человеческой личности, человеческого духа во всех его проявлениях; эстетическая оценка добродетели и нравственного добра вообще. Наш литературный критик применяет к нравственности ту же мерку, что к литературе, как он применяет ее и к истории, к религии, к философии, — ко всему на свете.

Идеал Ренана не в нравственном ригоризме, не в аскетической святости, точно так же как и не в материальном благоденствии. Его идеал есть полное, автономное, самозаконное развитие прекрасной человечности во всех ее проявлениях,—идеал, завещанный эпохой возрождения. Нравственная доблесть и самая святость находят место в этом идеале, как одна из форм человеческого духа, одна из форм красоты, хотя и далеко не единственная форма.

Он возстает против исключительности чисто-нравственных оценок в области самой нравственности: раз она относительна, приходится прибегать к другим меркам и искать их либо в конечной цели прогресса, оправдывающей всякие средства, либо в эстетической красоте и эстетическом вкусе.

„Я допускаю, — говорит Ренан, — что в будущем слово „нравственный“ выйдет из употребления и будет заменено другим словом. В моем личном употреблении, я заменяю его словом „эстетический“. Перед данным поступком я спрашиваю себя скорее о том: красив ли он, или нет, нежели о том, добр он, или зол; ибо с тою обыденною моралью, которая делает честного человека, можно еще вести весьма ничтожную жизнь“ 1).

С этой точки зрения „прекрасное чувство стоит прекрасной

_____________

1) Avenir de la science, р. 177.

314

 

 

мысли... философская система стоит поэмы, поэма—научного открытия, жизнь посвященная науке—жизни посвященной добродетели С этой точки зрения Евангелие стоит Илиады и даже уступает ей.

Здесь мы касаемся основной черты миросозерцания Ренана, той точки зрения, на которой он стоит, того критерия, который он применяет к философии, религии и морали: эта точка зрения, этот критерий заключаются в эстетике. И подобное применение эстетической мерки к истории, религии, нравственности, государственности — есть самая суть ренанизма и, как мы думаем, основной недостаток Ренана в научном, нравственном и религиозном отношении. Благодаря ему исторические труды Ренана, несмотря на его колоссальные знания, имеют более литературное, чем научное значение. Благодаря ему, субъективный импрессионизм становится на место логики в философии, на место научной критики в истории. Философия превращается в какую-то мечтательную игру ума, в погоню за красивыми умственными впечатлениями, мораль и религия—в погоню за нравственными впечатлениями, историческая наука — в воспроизведение „красивых и характерных форм“, воплощение которых составляет, по Ренану, ближайшую цель человечества в его историческом прогрессе.

Импрессионизм есть ложная мерка в самом искусстве, в оценке художественных произведений. Только дилетант гоняется за ощущением, за остротой впечатления, которую он старается увеличить внешними эффектами; более художественной красоты он ценит то ощущение наслаждения, которое оно доставляет; более цветка он дорожит запахом цветка и полагает свою задачу в том, чтоб усилить искусственно пряность этого запаха. Для истинного художника самая красота не есть грёза, она имеет для него объективное значение, и он слишком уважает ее, чтобы думать о наслаждении и о чувственном ее эффекте; она есть для него высшая идеальная правда. В лучах этой правды он видит действительность, даже отрицательную, и он показывает всем, что он видит и слышит, ибо тот образ, который овладевает им, настолько реален и полон внутреннего значения, что требует объективного выражения. Дилетантизм в наши дни губит самое искусство и ведет его к извращению и упадку — к импрессионизму декадентов.

Что же сказать о художественном дилетантизме, возведенном в принцип философского и нравственного миросозерцания? Этот принципиальный, универсальный дилетантизм, вдыхающий в себя

316

 

 

запах вещей, le parfum des choses, есть типичное, знаменательное явление нашего времени, — знаменательное для всей европейской литературы и в особенности для литературы французской.

Сначала читателю Ренана может показаться, что его эстетический дилетантизм есть ни что иное, как пикантная форма, в которой он выражает свой философский и нравственный скептицизм, свое сомнение в философии и морали. Действительно, трудно дать более тонкое, ироническое выражение полному сомнению в религии, нравственности, как применять к ним мерку изящества и вкуса.

Этим путем Ренан всего лучше показывает, что он не принимает их в серьёз — за то, чем они хотят быть.. Однако, сколь ни значителен у Ренана элемент иронии, она есть скорее результат его дилетантизма, чем его корень. Его универсальный, всесмакующий дилетантизм, который составляет самую суть его умственного настроения, есть корень его скептического отношения ко всему на свете. В этом дилетантизме Ренан вполне искренен, наивен даже, считая себя истинным идеалистом, épris du rêve, épris de l’idéal. Я говорю, что в этом дилетантизме он наивен, потому что трудно представить себе более грубого непонимания множества нравственных и религиозных явлений, чем то, какое является у Ренана результатом его чисто-субъективной, эстетической оценки нравственности и религии. Слишком ясно, что к правде и лжи, к добру и злу нельзя применять мерку чувственной красоты. В этом есть не только умственная и нравственная фальшь, но и фальшь эстетическая.

Религия, по Ренану, есть то эстетическое впечатление, которое он выносит от религии; нравственность — то впечатление, которое он выносит от нравственности. Сущность религии—в неопределенном романтическом ощущении, в том поэтическом чувстве, которое рождается в нас, когда мы слушаем замирающие звуки колоколов св. Марка над лагунами Венеции, когда мы читаем сказания средних веков или произведения религиозной поэзии всех народов, когда мы видим наивные фрески Чимабуе, иллюстрирующие легенду. св. Франциска Асизского 1). Сущность христианства, как религии,—в чувственном экстазе мучеников, в восторге мистиков, в вечернем звоне колоколов и таинственном полумраке соборов. Романтическое ощущение, о котором идет речь,

_________________

1) Etudes ďhist. rel., 408.

316

 

 

довольно неопределенно и колеблется между сентиментальностью и простою чувственностью; и под старость, когда нездоровые эротические образы все чаще и чаще попадаются нам в произведениях Ренана, он все более и более отводит место чувственности в религиозном чувстве, пока, наконец, в знаменитой Abbesse de Jouarre, он не приходит к грубому по своей наивности и цинизму отожествлению половой любви с духовной, религиозной любовью 1). Эта теория развивается и в предисловии к Abbesse de Jouarre, и в речах героев этой философской драмы. В ночь перед казнью — прекрасная девица Юлия, игуменья женского монастыря, сдается на философские доводы своего друга д’Арси... Отвечая на его ласки, она говорит ему, что в них она предвкушает вечность. На другое утро, ожидая колесницы, она благодарит его: „Merci pour ton acte de maître, ты меня сделал более христианкой, чем я была“. „En effet, — отвечает д’Арси, любовь есть действительно откровение безконечного, урок, научающий нас божественному. Весь проникнутый твоим благоуханием, chèr amie, я усну пресыщенный жизнью“.

С подобным пониманием религии, несмотря на всю красоту слога и великие познания, довольно трудно быть религиозным историком. Я не буду останавливаться на пресловутой Vie de Jésus Ренана, — наиболее популярном из его сочинений. Этот превосходно написанный исторический роман, в котором, по выражению одной знаменитой французской писательницы, не достает в заключении только свадьбы,—настолько характерен сам по себе, что мог бы составить предмет особой беседы. Ренан говорит про себя, что один в своем веке он понял Христа, и что благоговение к Его личности проникает всю его книгу. Может быть и это — ирония; но я боюсь, что в данном случае ее нет, что Ренан действительно принимает за благоговение к личности Христа свою благосклонную снисходительность, ту слащавую сентиментальность, с которой он о Нем говорит, ту багряницу реторики, в которую под конец он облекает Его страждущий образ, и ту исполненную сарказма отвратительную аргументацию, какою он дает себе труд извинять Христа в том постоянном

__________________

1) В Figaro он прямо провозглашает тождество религии и любви — в французском смысле этого слова, Feuilles détachées. 64, след. Ср., впрочем, уже Avenir de la science, где „врожденный религиозный инстинкт у женщины относится „в одну и ту же категорию с половым инстинктом, стр. 497.

317

 

 

и сознательном обмане, который он Ему приписывает. „Искренность с самим собою не имеет большого смысла у восточных народов, мало привычных к тонкостям критического ума... На востоке между честностью и обманом есть тысячи переходов... История невозможна, если не допустить открыто, что для искренности есть несколько мерок. Все великие вещи делаются народом, а народ можно вести, лишь поддаваясь его идеям. Философ, который, зная это, уединяется и замыкается в своем благородстве, в высокой степени заслуживает похвалы. Но тот, кто берет человечество с его иллюзиями и стремится действовать на него и вместе с ним, не заслуживает порицания. Цезарь прекрасно знал, что он не был сыном Венеры... Нам в нашей немощи легко называть это ложью и, гордясь нашей робкой честностью, смотреть с презрением на героев, которые приняли жизненную борьбу при других условиях. Когда с нашей совестливостью мы сделаем то, что они сделали с своими обманами, мы будем иметь право строго к ним относиться“ 1). Христос был вынужден разыгрывать роль Мессии и с этою целью „по вине человечества“ был вынужден делать чудеса. В особенности в Иерусалиме, этом „нечистом и тяжелом“ городе, „Он не был самим собою“: sa conscience, par la faute des hommes et non par la sienne avait perdu quelque chose de sa limpidité primordiale. Désesperé, poussé à bout, il ne sappartenait plus. И вот, чтобы нанести решительный удар, он решился показать величайшее чудо, которое Он и совершил при помощи Лазаря и его сестер...2).

Не звучит ли глубокою фальшью, при таком взгляде на Христа, сентиментальное „благоговение“ перед Ним? Переходя к общей оценке Христа у Ренана, мы не находим у него не только верного, но даже сколько-нибудь цельного образа Его. Сентиментальный „галилейский идеалист“, предающийся мечтаниям даже в виду

___________________

1) Vie de Jésus, р. 253. Чудеса Христа были невольной уступкой веку. L’humanité veut être trompée, —как говорит Ренан в другом месте. Впрочем, qui oserait dire que dans beaucoup de cas et en dehors des lésions tout à fait caractérisées, le contact ďune personne exquise ne vaut pas les ressources de la pharmacie? Le plaisir de la voir guérit. Elle donne ce qu’elle peut, un sourire, une espérance, et cela n’est pas vain. 260.

2) 359—62. Цель оправдывает средства. Intimement persuadés que Jésus était thaumaturge, Lazare et ses deux soeurs purent aider un de ses miracles à s’éxécuter, comme tant ďhommes pieux, qui, convaincus de la verité de leur religion, ont cherché à triompher de l’obstination des hommes par des moyens dont ils voient bien la faiblesse.

318

 

 

смертной чаши 1), — откуда извлек Ренан этот образ? — или мрачный революционер, не отступающий перед самым ужасным, преступным обманом для торжества своих идей и своего честолюбия,—таков ли Тот, Кого сам Ренан считает основателем „абсолютной религии“ и „создателем чистого чувства“? Христос есть, по Ренану, основатель истинной религии, — религии без догматов, без учения, религии одного чувства, одной чисто-идеальной эмоции. Мне кажется, что даже нет надобности быть религиозным человеком, чтобы видеть всю фальшь такого сентиментального понимания, которое не вяжется не только с евангельским образом Христа, но даже с изложением самого Ренана. Оно одинаково претит и религиозному и критическому чувству, опошляя самое великое в истории. Пошлость находит себе оправдание только в пошлости. В позднейших своих произведениях Ренан говорит о Христе, не иначе как называя Его „очаровательным“ и „обворожительным“—cet homme charmant, le grand charmeur évangelique) 2, при чем уподоблял Его себе и приписывал Ему в высочайшей степени качество, которое являлось ему отличительным признаком выдающейся личности (la qualité essentielle ďune personne distinguée),— способность улыбаться над собственным делом: nous ne comprenons pas le galant homme sans un peu de scepticisme... 3).

Немудрено при такпх условиях, что мы не находим у Ренана ни цельного, выдержанного образа Христа, ни даже цельного последовательного объяснения религии. Отсюда объясняются и все противоречие Ренана в характеристиках отдельных религиозных натур (напр. Иеремии), и в его общих оценках. В религии он понимал и ценил все, кроме самой религии; поэтому он мог поэтизировать, сколько угодно, культ „чистого чувства“, — в основании его эстетической иллюзии он все-таки видит обман, который нельзя оправдывать эстетическими соображениями.

Но вернемся к морали Ренана. Если вкус не есть надежный

__________________

1) 378. Se rappela-t-il les claires fontaines de la Galilée, où il aurait pu se rafraîchir, la vigne et le figuier sous lesquels il aurait pu s’asseoir; les jeunes filles qui auraient peut-être consenti à l’aimer? Maudit-il son âpre destinée, qui lui interdit les joies, concédées à tous les autres?... и т. д.

2) Напр. Feuilles détachées, 65, или Hist. du peuple d´Israel, V, 418. Jésus a été charmant; seulement son charme ne fut connu que par une douzaine de personnes. Celles-ci raffolèrent de lui à ce poin que leur amour a été contagieux et s’est imposé au monde.

3) L’Antechrist, р. 111.

319

 

 

судья в вопросах истории и религии, то он не менее капризен и в области самой морали.

Например, в отношении к плотской любви эстетический вкус дает иногда различные предписания: по временам он усматривает идеал и „урок божественного“ в самом наслаждении, которое является ему, как чувство высшего общения с Божеством, la plus haute adoration et l’acte de prière le plus parfait; иногда наоборот, аскетическое воздержание заслуживает его предпочтение, как источник более утонченных умственных наслаждений воображения.

Амиель спрашивает с тревогой: что нас спасает? „Eh mon Dieu! — отвечает Ренан, — то, что дает каждому мотив для того, чтобы жить. Средство спасения не одно и то же для всех. Для одного это добродетель, для другого — рвение к истине, для третьего — любовь к искусству; для иных это любознательность, честолюбие, путешествия, роскошь, женщины, богатство, на низшей ступени — это морфий и алкоголь. Добродетельные люди находят свою награду в самой добродетели; а те, кто ее лишены, имеют удовольствия. Всем дано воображение, т.-е. высшим радость, очарования, которые не знают старости“ (Feuilles détachées, р. 382).

 

V.

 

Аристократизм Ренана.

 

Отсюда вытекает аристократический характер морали Ренана. Добродетель — как искусство, наука, философия — существует только для избранных, для аристократии духа, способной к утонченным умственным наслаждениям. Народ, — говорит Ренан, — имеет право на безнравственность, право на веселье, право на вино: это его способ погружаться в идеал, se plonger dans l’idéal. Мало того, лучше отнять у народа его наивную религию, которая ведет его лишь к фанатизму, и дать ему веселую безнравственность; ибо фанатизм стеснителен для умственной аристократии, а пока народ пьет, пляшет и веселится, он оставляет умных людей в покое 1). „Лучше безнравственный народ, чем народ фанатический, потому что безнравственные народные массы не стеснительны, тогда как фанатические массы одуряют мир, а мир,

______________

1) Лишь аристократ обязан быть добродетелен. Народ имеет право быть безнравственным, я скажу более: гарантия нашей свободы есть веселая безнравственность народа. Le prêtre de Némi 108 и Eau de Jouvence III акт.

320

 

 

обреченный на глупость, не заслуживает моего интереса: j’aime autant à le voir mourir. Предположим апельсиновые деревья, зараженные болезнью, от которой их можно было бы исцелить, лишь отняв у них возможность производить апельсины. Не стоило бы их лечить, потому что апельсиновое дерево, которое не производит апельсинов, все равно никуда не годится“ 1). Народ — это дерево, а „умные люди“, аристократы духа — это апельсины.

Вся социальная философия Ренана заключается в его эстетическом аристократизме. „Неравенство“ написано на скрижалях мира, неравенство есть условие прогресса, если угодно, самая его цель, поскольку он стремится к созданию высших форм. Эти высшие формы нуждаются в низших, как своем материальном условии, и должны подчинять, порабощать их себе. Материальный труд есть и должен быть рабом умственного, духовного труда; низшие расы должны рабствовать высшим. Позволительно прибегать к бичу, le fouet, чтобы заставлять их строить пирамиды; позволительно быть тираном, чтобы доставить духу его торжество. Если жизнь человека не ставится ни во что в странах варварских и служит лишь средством для внешних целей, то это понятно и справедливо, так как в себе самой она не имеет смысла. „Смерть француза есть событие в нравственном мире; смерть казака есть лишь физиологический факт: une machine fonctionnait, qui ne fonctionne plus. А что касается до смерти дикаря, то это есть факт, не более значительный для мира, чем простая поломка пружины часов, и даже этот последний факт может иметь более важные последствия, потому что часовой механизм определяет и возбуждает деятельность цивилизованных людей“ 2).

Но и среди цивилизованных людей есть неравенство. Цель природы по Ренану не в том, чтобы нивелировать людей, а напротив того, в том, чтобы производить богов, сверхчеловеков, которым все должно служить. La fin de l’humanité, c’est de produire les grads hommes. Ученый есть плод самоотречения, жертв, трудов двух или трех поколений. Он представляет собою результат громадного сбережения и силы. Ему нужна удобренная почва, откуда бы он мог выйти... Главная суть не в том, чтобы производить просвещенные массы, сколько в том, чтобы производить великих гениев и публику, способную их понимать. Если невежество масс для этого необходимо, — tant pis, тем

___________________

1) Avenir de la sc. X.

2) Avenir de la sc., р. 552; ср. 379.

321

 

 

хуже. Природа не останавливается перед такими соображениями. Она жертвует целыми видами для того, чтобы другие могли найти существенные условия своей жизни 1).

„Что за дело, если миллионы ограниченных существ, покрывающих нашу планету, не знают истины или отрицают ее, пусть лишь разумные, les intelligents, видят ее и поклоняются ей... достаточно, если истины высшего порядка усматриваются лишь небольшим количеством умов и заключаются в книги для тех, кто когда-нибудь захотят с ними познакомиться 2).

„Природа на всех ступенях заботится единственно о том, чтобы достигнуть высшего результата посредством пожертвования низшими индивидуальностями. Разве полководец или глава государства считает бедных людей, которых он заставляет убивать?... Мир есть лишь ряд человеческих жертвоприношений; их можно смягчить радостью и покорностью. Сподвижники Александра жили Александром, наслаждались Александром. Существует общественный строй, при котором народ наслаждается удовольствиями своей знати, радуется в своих князьях, говорит: „наши князья“—и делает их славу своей славой. Животные, которые служат пищей гениальному человеку или добродетельному человеку, должны бы быть довольны, если бы они знали, чему они служат. Все зависит от цели“ 3).

Эта цель есть прогресс разума и произведение великих людей, которые ему служат, — произведение Бога, богов и полубогов, сверхчеловеков... „В наших тяжеловесных современных расах нужен дренаж тридцати или сорока миллионов людей, чтобы произвести великого поэта, первоклассного гения; общество в пять пли шесть миллионов приходит к этому с трудом, так как подбор производится в нем на недостаточно большой массе. Гений происходит из целой части человечества, положенной под пресс, дистиллированной, очищенной, сконцентрированной“ 4).

Здесь можно найти некоторое сближение Ренана с другим немецким гуманистом-филологом — с Ницше и его идеалом сверхчеловека. Требование Ренана, впрочем, гораздо скромнее; его сверхчеловек не говорит нам werdet hart, не восстает против альтруизма; это сверхчеловек смирный и вполне благонадежный,

_________________

1) Dial., р. 102—4.

2) Dial., р. 98—102.

3) Ib. 128—30: Le grand nombre doit penser et jouir par procuration.

4) Ib. 73.

322

 

 

готовый подчиниться всему на свете, оставляя за собою лишь право иронии: в тонкой и молчаливой улыбке, выражающей его высшую философию, видит он самый решительный признак своего благородства 1); от прочего человечества он удовольствовался бы лишь скромною академическою синекурой, обеспечивающей ему досуг и свободу. Он оставляет за собою и другое право — право мечты, свою Eau de Jouvence — и грезит об отдаленном будущем, когда аристократия духа приобретет посредством знания силу, бесконечно превосходящую могущество прежней рыцарской и церковной аристократии. „Как человечество вышло из животности, так божество выйдет из человечества. Явятся существа, которые будут пользоваться человеком, как человек пользуется животными. Человек не останавливается на мысли о том, что один его шаг, одно движение давит мириады живых созданьиц. Но, повторяю, умственное превосходство влечет за собою превосходство религиозное; мы должны воображать себе этих будущих владык воплощениями истины и добра; было бы радостно им подчиниться“ 2).

Сомнительно однако, чтобы человечество нашло особое удовольствие в таком подчинении. Но Ренан и не говорит, чтобы будущее было весело. Можно спросить, имеет ли оно какой-нибудь нравственный смысл, имеет ли какое-нибудь нравственное оправдание такое неограниченное господство одной части человечества над другою? Да, отвечает Ренан, если это будет господство разума: „Аристократия, о которой я мечтаю, должна быть воплощением разума; это было бы своего рода папство, действительно непогрешимое 3). Прогресс оправдывает все. „Я не люблю ни Филиппа II, ни Пия V; но если бы у меня не было действительных оснований не верить в католицизм, то жестокости Филиппа II и костры Пия V не очень бы меня останавливали“ 4). Старый питомец католической семинарии говорит здесь в нашем сверхчеловеке.

Он великий ненавистник демократии, хотя в молодости увлекался демократическими чаяниями своих сверстников, и в старости ужился с республикой. Но и в молодости Ренан разве лишь по странному недоразумению считал себя демократом, так как весь демократизм его юношеской книги сводился лишь к не-

_________________

1) Essais de morale, р. 312.

2) Dialogues et fragments, р. 118—119.

3) Dial., р. 111.

4) Souvenirs ďenfance. Стр. 299 ср., Аѵ. йе Иа зс., 349.

21

323

 

 

ограниченной вере в торжество разума и всеобщего просвещения; но уже и тогда он сознавал, что неравенство есть условие прогресса и его продукт, что прогресс не есть процесс всеобщей нивелляции, а скорее наоборот — процесс созидания и накопления неравенств. Скоро это сознание в нем усилилось; изучение аристократического искусства, аристократической культуры древности и Ренессанса, так же как и политические события Франции его времени усилили его презрение и отрицательное отношение к демократии. Он ненавидит ее во всех ее формах, насколько вообще его ум способен к ненависти, — к какому бы то ни было чувству вообще, кроме чисто-эстетического. Если мировая цель состоит не в уравнении вершин, а в созидании богов или сверхчеловеков, которым должны с радостным трепетом служить все прочие твари, то демократия есть нечто безусловно противное такой провинденциальной цели. В ней сказывается господство материальной, животной силы масс, силы неразумной и противной разуму. Это царство зверя, царство Калибана. Упадок веры и нравственности, легкомысленное пренебрежение к высшим целям человечества, всеобщий житейский материализм, алчность, исключительное преследование материальных благ и низменный идеал плотского благоденствия — вот, что губит современное общество, в особенности французское; вот что обрекает его на неисчислимые бедствия, ибо мир идет к своей цели вопреки человеческим заблуждениям. Вот почему антилиберальная Германия, с ее пренебрежением к интересам и даже достоинству личностей, подчиненных целям высшего государственного организма, одерживает победу над либеральною Францией. Под свежим впечатлением поражение Франции, призывая ее к коренной „умственной и нравственной реформе“, Ренан говорит, что если царство разума должно осуществиться в мире, то оно должно прийти не через Францию, а через немцев1). Ренан всеми силами восстает против ложного национализма и расовой вражды, в которой он, как и в демократии, указывает „зоологическое“ начало. Как гуманист, он ставит человеческое выше национального и в самих народах он признает не простые расы, не простые зоологические разновидности человечества, но нравственные организмы, сложившиеся историческим путем из множества фактов и осуществляющиеся в разнообразном этнографическом материале по-

_____________

1) Dial., р. 121.

324

 

 

средством политических и культурных форм. В самом национальном он указывает человеческое и в разнообразии народов, в различии и даже противоположности их способностей он видит необходимое средство для достижения общечеловеческой цели и для полного раскрытия человеческого духа. В 1870 г. среди бедствий, постиших Францию, он печатает открытое письмо к Штраусу, призывая врагов к миру и умеренности. Поклонник германского гения и германской науки, он с горечью видит в Германии врага Франции; он предсказывает, что отнятие Эльзаса и Лотарингии увековечит эту вражду и создаст постоянную опасность для европейского мира; он опасается, что эта вражда между двумя культурными народами толкнет его отечество в союз с полуварварской Россией. Он предвидит отсюда ряд бедствий и для Франции, и для Германии, и для всей Европы. По заключению мира, разрушившего его надежды, Германия, его духовное отечество, является ему в новом свете: в ней победила грубая сила милитаризма, как во Франции возобладала демократия.

Ренан понял все отрицательные стороны современной демократии, с ее материализмом, ее антикультурным, революционным разрушением всех идеалов прошлого, которые дисциплинировали, сплачивали народ в одно нравственное целое. Он разглядел в ней ее звериный, животный образ. Но он проглядел в ней ее человеческие, нравственные черты, ее идеал всеобщей правды и справедливости, ее борьбу за права человека. Мы видели, что он не различал между проповедью еврейских пророков и „завываниями“ анархизма и уличного социализма. Мы видим также слишком ясно, что аристократический идеал самого Ренана был лишен нравственной почвы и связывался с самым циничным отрицанием прав человека и человеческого достоинства.

Французская действительность разрушала мечты Ренана, но она разрушала и его опасения. Толпа есть полуживотное, которое нужно держать вдали от орудий знания: Калибан должен вечно служить волшебнику Просперо. Но вот этот Калибан, получив от Просперо некоторое подобие человеческого образа, овладевает верховною властью и дворцами своего бывшего господина1). В своих Dialogues philosophiques, написанных под впечатлением парижской коммуны, Ренан мечтает о мщении и грезит о той эпохе, когда наука даст в руки умственной аристократии новые ужа-

_____________

1) Drames pholosophiques, Caliban.

325

 

 

сающие средства для обуздания и порабощения Калибана, для терроризации толпы, для устрашения ее настоящим адом, усовершенствованной гиеной“, взамен того „мнимого ада“, в который она перестала верить. Primus in orbe deos fecit timor 1).

Таким мечтаниям предается и Просперо в философских драмах Ренана. Но мало-по-малу этот изгнанный герцог мирится с своим бывшим рабом. Он констатирует его успехи и, сравнивая старый режим с новым, замечает, что режим Калибана либеральнее прежнего: в Калибане есть толк — он антиклери- кален. Ma foi, vive Caliban! И Просперо кончает тем, что просит и получает от Калибана синекуру для своего Ариеля.

Если бы Просперо пожил долее, он убедился бы и в дальнейших прогрессах Калибана. Он увидал бы, как этот дикарь по-своему принимается за гуманитарные науки и вырабатывает свою концепцию всемирной истории, — теорию „экономического материализма“, быть может, ложную, одностороннюю, вполне достойную грубости Калибана, но вместе с тем представляющую законный противовес мечтательному дилетантизму Просперо, который тешится волшебной феерией из исторических образов.

___________________

 

Я изложил, как мог, основные черты философии Ренана; я не сумел, конечно, дать понятие о том, что составляет 3/4 этой философии по собственному признанию автора,—я разумею ее форму с ее блеском, изяществом, с ее красками, ту форму, в которой вся ее прелесть и, может-быть, вся ее убедительность, так как она заменяет собою логику. Нужно самому читать Ренана, чтобы понять его вполне.

Но в основном настроении, в складе его миросозерцания трудно ошибиться: это дилетантизм, оправдывающий себя верой в прогресс, и вера в прогресс, ищущая себе восполнение в артистическом наслаждении всемирной историей и литературой, в каком-то сладострастном смаковании всех возможных человеческих чувств, ощущений, идеалов, верований. Всемирная история представляется Ренану в виде какого-то громадного цветника, над возделыванием которого трудятся миллионы поколений, — цветника, политого человеческой кровью и слезами. Эта кровь и эти слезы нужны, чтобы цветы были ярче, чтоб они благоухали сильнее 2).

_________________

1) Dialogues, 108—113.

2) Consolons nous, pauvres victimes, un Dieu se fait avec nos pleurs. Dialogues, 143.

326

 

 

И наслаждение тех полубогов, которые обоняют их ароматы, возвышается этой ценою. Для них, сверхчеловеков, и для мнимого бога, живущего в них, построены пирамиды Египта, для них — роскошь дворцов старого режима, их наслаждением оправдывается рабство и страдание миллионов людей, которые имеют меньше значения, чем часы в сверхчеловеческом кармане. Если бы Ренан мог изменить что-либо в таком порядке, он говорит, что он бы этого не сделал: он не отдал бы Версальского дворца за свободу Франции старого режима, не отдал бы пирамид за жизнь тех рабов, которые их строили. Ренан находит, что в движении человечества недостаточно принимают в расчет живописность, le pittoresque — которое не менее важно, чем счастье человечества 1). „Cet univers est un spectacle qu’un Dieu se donne à lui meme. Послужим намерениям великого хорега, содействуя тому, чтобы сделать это зрелище как можно более блестящим и разнообразным“ 2).

И если б Ренан только мог, он сделал бы его еще разнообразнее. Он охотно применил бы экспериментальный метод к изучению религии. Миллионер мог бы и теперь, пожертвовав несколько миллионов, создать новую религию, подкупив несколько евреев близ горы Сафета и пустив фейерверк с ее вершины. „Да, — говорит он, — это опыт, который стоило бы сделать, и миллионер, который положил бы на это часть своего состояния, мог бы доставить себе удовольствие вновь пустить в ход религиозную виртуозность Азии, не выезжая из Парижа. Он мог бы, обедая у Бреана с своими приятелями, получать телеграммы о подвигах своих последователей, о их героических доблестях, о том, как они давали рвать себя железными крючьями. Я посоветовал бы ему сделать свою религию пожестче, чтоб она более привлекала, и понелепее, чтобы ее признали божественной. Между тем беспристрастный наблюдатель имел бы много случаев смеяться и плакать над неизлечимой глупостью человеческой природы и ее неисчерпаемою добротой“3).

Эти слова, конечно, никто не примет в серьёз и не подумает, чтобы Ренан был способен серьёзно желать подобного опыта. Да он ему и не нужен, так как все прошлое чело-

________________

1) Avenir de la sc., 523.

2) La réforme intellectuelle, 205. Характерно, что Ренан пишет это Штраусу в опровержение немецкого национализма.

3) Nouvelles Etudes ďhist. religieuse, 3.

327

 

 

вечества является ему таким экспериментом. „ Если бы шабаш ведьм существовал действительно, я не говорю, чтоб я хотел бы на нем присутствовать: это противоречит правилам поведения, которые я себе положил. Но я дорожил бы тем, чтобы были люди, которые бы туда ходили, и я прочитал бы с удовольствием их живые и картинные описания“ 1).

Такова философия Ренана, философия вырождающагося гуманизма. Как критиковать ее? С точки зрения философской? Она не выдерживает логической критики; но ведь сам Ренан говорит о философии не иначе, как с улыбкой иронии, не делая исключения и для себя. В этой улыбке заключается для него „высшая философия“, и Ренан, несомненно, часто заставляет нас улыбаться вместе с собою. Критиковать эту философию с точки зрения религиозной или нравственной? Она антирелигиозна и глубоко безнравственна, и, что всего важнее, безнравственность ее возводится в своего рода принцип,—Ренан отвергает нравственную мерку и требует замены ее меркой эстетической. Остается применить только эту последнюю. С эстетической точки зрения суждение наше о философии Ренана неизбежно двоится: по форме она художественна и прекрасна, а по существу — мы можем повторить только то, что мы уже сказали о дилетантизме: истинное искусство столь же противно ему и столь же осуждает дилетантизм, как истинная наука и истинная нравственность.

Дилетантизм есть болезнь искусства нашего века,—болезнь, которая ведет его к упадку и декадентству и которая чувствуется всего сильнее в современной Франции. Многие из поклонников новейшего направления в искусстве недостаточно отдают себе отчет в том, что такое дилетантизм во всех его умственных и нравственных последствиях. У Ренана они найдут его подлинное философское выражение, — все то выражение, к какому он способен.

1898 г. „Русская Мысль“.

___________________


Страница сгенерирована за 0.14 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.