Поиск авторов по алфавиту

Автор:Флоровский Георгий, протоиерей

Флоровский Г., прот. Окамененное безчувствие (по поводу полемики против евразийцев). Журнал "Путь" № 2

_________________

        С давних пор указывалось на стран­ное и «печальное» своеобразие русской критики идей. В частности, Н. А. Бердяев неоднократно отмечал ее роковую публицистическую ограниченность, мешающую даже простому распознаванию и выслушиванию чужих мыслей и воззрений. Редко и как бы неохотно pyccкиe критики рассуждали и рассуждают по существу, — точно нет у них подлинного интереса к обсуждаемым вопросам и темам. — Такую характеристику и пре­жде, и теперь обыкновенно считают не­справедливо суровой, — и, конечно, к ней требуются оговорки. Тем не менее, в общем и целом она бесспорна и верна. Следовало бы даже еще более сгустить краски. Речь идет не о простом равнодушии или невнимании. В публи­цистической близорукости обнаруживается какой-то тревожный духовный изъян, раскрывается какая-то метафизическая трещина духа. Обсуждение заменяется осуждением или криками восторга — от малодушия и испуга, от страха перед проблематикой, которая должна развер­нуться перед испытующим взором и «затруднить» мысль. В предчувствии этих трудностей сознание старается за­ворожить себя, заслонить трагическую слоность действительности мечтательной ширмой. Эта духовная робость часто оде­вается в маску смирения. Но не трудно распознать, что это — только личина. В подлинном смирении есть трепет и тревога, подлинное смирение всегда сочетается с мужеством, — в смирении есть сила и воля. В робости этого нет. В робости нет сознания важности открывающегося, нет святого волнения перед таинственною  полнотою  жизни.     Испуг соединяется всегда с неуважением к тому , чего боятся. И потому так легко переходит он в самоуверенность и упрямство. Упрямятся люди всегда от слабости, сколь бы дерзновенным и мужественным ни казалось подчас упрям­ство. Испуг и робость располагают к самообману, толкают на путь измышний... И в «возвышающих» вымыслах малодушие оказывается, как будто в крепком граде... Начинается проповедь безмятежия и благополучия, — будто все вокруг —мирно, ладно, покойно. А затем разгорается благородное негодование про­тив тех, кто возмущает эту тишь и гладь, кто осмеливается сомневаться в этом благополучии и безопасности. И тех, кто увидел грозящую тайну почувствовал шевелящийся хаос под зыбкою почвою, и предостерегает об этом, блюстители мира обзывают и ославляют общественными возмутителя­ми, опасными врагами «существующего порядка». От слабости не хочется видеть, ибо предчувствие говорит, что увидеть придется трудное и страшное. От этого хочется уйти, или хотя бы уснуть. И горе «людям бессонным», которые и другим, малодушным, мешают спать. Публи­цистическая близорукость лишь отчасти объясняется низким уровнем внутрен­него развития. В последнем счете она — вольное самоопределение, род защитного приспособления для слабых душ, своего рода убежище. Публицистика облегчает и упрощает вопросы, и не сводится ли во­обще история недавнего русского прошлого к такому самоусыплению? От трудных и тревожных вопросов культурного самоопределения и самоотчета не бежала ли  и не  пряталась ли русская интелли-

128

 

генция в «общественность». А тех, кто пророчил и предвещал грядущие потрясения, кто чувствовал неблагополучие, кто звал к раздумию и «покаянию», не от страха ли называли визионерами, мрачными вестовщиками небылиц и нелепиц? И в конце, сколько в этом было пошлого неуважения к жизни, нечувствия ее серьезности и глубины... Ко­нечно, можно и нужно учитывать чужую слабость и безвольность. Но с тем вместе надо прямо признавать их за порок и — врачевать их. Ведь, как ни трудно бывает бодрствовать, — надо... Великие русские люди бодрствовали, хотя это было подчас и очень жутко, и будили других, и звали и чуяли беду, и предска­зывали ее... Еще можно понять, что их мало слушали во дни исторического затишия, но их не слушают и не слышат и теперь, когда пророчества сбылись и пучина разверзлась. Это слабовольное упрямство в решительный час остается загадочным и непонятным и жутко становится от такой упрямой веры в самообман, словно вправду можно зача­ровать себя до того, чтобы утерять всякое чувство реальности и воображать себя безопасным в мире вымысла... Забвение и нечувствие среди разрухи не только грозит нечаянною гибелью забывшимся, —оно питает самую разруху. И если есть в этой разрухе какая-то темная, зловещая рука, то это она насылает наваждения и сонные чары, это она усыпляет и гипнотизирует слабые души, это она рассыпает розовые сны и радуж­ные надежды. Злому князю века сего работают, сами того не зная, быть может, сонные и малодушные, верящие в сказку о благополучии. И, конечно, это его нечистая сила мешает опомниться и сознать вину и  грех.

        Такие мысли невольно родятся при чтении теперешней зарубежной нашей литературы. Такую мрачную думу подсказывают и внушают теперешние полемические нападки на тех, кто осмели­вается уходить в религиозно-метафизические корнесловия нашей разрухи. В этом отношении в особенности характерна та борьба, которая ведется с евразийством и против евразийства. Я не собираюсь ни разъяснять, ни защищать евразийских воззрений. В том-то и заключается вся острота полемики и спора, что всякое разъяснение и защита с евра­зийской   стороны   решительно   несвоевременна и неуместна. Чуткие и вниматель­ные и без того уже поняли, и, если не согласились, то тем не менее приняли и продумали евразийские вопросы и темы. Ведь, в конце концов, важно не то, что именно евразийцы думают, а то, о чем они думают, — та правда, которую они ищут и видят. Главное недоразумение спора состоит как раз в том, что большинство оппонентов вообще никакой правды искать не желают, а в евразийцах казнят именно беспокойство их искания. Оппоненты хотят внушить, что собственно искать нечего и не к чему. Они хотят упростить и уменьшить тайну русской революции, хотят доказать, что у ней нет никакого корнесловия, никаких исторических оснований... Они хотятее свести на личное злоумышление, ее удачу объяснить темнотою русского невежественного народа, — словом, пыта­ются уложить все происходящее в категории уголовного права. И потому их волнует и даже озлобляет всякое напоминание о более глубоких истоках и началах, — такие напоминания они считают нужным во что бы то ни стало остановить и прекратить. Такой образ поведения внушен опять-таки слабостью и малодушием. Ибо, конечно, с духовной болезнью бороться труднее, чем с «простым» озорством и хулиганством. Оппоненты евразийства, думается, инстин­ктивно боятся, что, если в правду евразийскиe диагнозы верны, то для возрожде­ния потребуется такая терапия, на которую нужно большое мужество, и самоотречение, и вера, — а их-то в себе они не находят. Иными словами, они боятся, что тогда потребуется слишком большой перелом и поворот в духе. И вот надо принудить к молчанию несвоевременных возмутителей сна... В большин­стве случаев нам вовсе не возражают, на нас, евразийцев, нападают, нападают со злобой, гневом, азартом, насмешкой, досадой. Обсуждение заме­няется голословным осуждением. Анализ заменяется выборкой отдельных слов фраз, независимо от связи речи и мысли, — и кажется, будто у оппонен­тов нет вовсе воли к пониманию. В полемике встречаешь много крепких слов и окриков, и по контрасту еще резче выступает малочисленность доводов, доказательств или хотя бы отводов. Как бы в самооправдание  многие оп­поненты мимоходом замечают, что, дес-

129

 

кать, и не стоит тратить времени на опровержение евразийского несмыслия, невежества и озорства... Иные догова­риваются даже до того, что, дескать, здесь вообще нет места для спора, а разве только для порки, — ибо здесь нет состязающихся сторон, но только, «секущие и секомые»... При таком обороте полемики она естественно становится односторонней. В этом собственно говоря нового ничего нет. В русском интеллигентском обычае давно уже было за­менять обсуждение обличением и двусмы­сленными намеками на злонамеренность противника. И неуважение к искомой правде ни в чем так не выражалось, как в этом полемическом примере, но только от предельной слабости и совершенного маловерия можно убеждать себя, что оправдаешь свое мнение и опро­вергнешь противника, если провозгласишь его за злонамеренного и насмеешься над ним. Любопытно, что нападение на нас ведется сомкнутым и совокупным фронтом; и странным образом, самые разнородные публицисты, решительно не­способные согласиться между собой ни в чем положительном, достигают объединения в шумном и гневливом от­рицании евразийской «ереси». В точном смысле слова, евразийцы окружены вражеским строем: за злонамеренных их почитают все, от крайних «правых» до крайних «левых», — и даже удиви­тельно, как это все они соглашаются в этой оценке. Конечно, различные оппоненты вменяют в вину разное, но все без изъятия занимаются вменением.     Одни  вменяют  реакцию,  другие - революцию: иные - просто невежество и легкомыслие, однако, тоже белое или красное. И все убеждены, что остается только осудить, да поскорее привести приговор в исполнение: иными словами, во что бы то ни стало принудить к молчанию. Не стоит распутывать все хитросплетения и извороты этого «суда неправедного». В конце концов, дело совсем не в том, что именно евразийцев не слушают и не понимают, что их мысли толкуют вкривь и вкось, приписывают им то, чего они не говорили, но что легко поддается опровержению или внушает страх. Но самая эта подмена рассуждения бранью заставляет приза­думаться: почему же, в самом деле, в такую страшную и ответственную для нас,    русских,   годину,    так    многим не хочется рассуждать по существу. И еще можно понять причину озлобления и неистовства с той стороны, где сво­боду отожествляют с безбожием, де­мократию с богоборчеством, и зовут под «победоносные» знамена атеистического гуманизма. Такие возражения толь­ко подкрепляют евразийцев, они от противного доказывают правоту их прогнозов. Но враждебное обличение со стороны проповедников национализма и защитников веры, видящих знамение Сатаны в революционной буре, вот это решительно непонятно. И может объясняться это — только вольной близо­рукостью и нежеланием видеть. Действительность чересчур сурова для мечтательных глаз, и ее одевают радужным мифом: горе тому кто крикнет, что  король  гол...

        Чем больше задумываешься над этими «полемическими красотами», тем более убеждаешься, что внушает их какая-то своеобразная духовная маниловщина, — невинная на первый взгляд, в суще­стве своем она чрезвычайно ядовита... Практически решающее значение для религиозно-метафизической ориентировки в происходящем имеет тонос мирочувствия и мировосприятия. Вот почему мы, «евразийцы», с самого начала подчер­кнули, что наше суждение складываются на основе катастрофического мироощу­щения, что первое и основное для нас — видение исторического трагизма. А противостоят нам именно те, кто не видит и даже не желает видеть этого трагизма, люди идиллического склада. Над катастрофизмом они или потеша­ются, или снисходительно разводят ру­ками; в крайнем случае, они сожалеют об ушибленных житейскими треволне­ниями. Они неспособны понять действи­тельный трагизм жизни. Они готовы уважить чужую тревогу, но спешат разъяснить всю ее неосновательность. Вот почему евразийские сомнения втвердости европейской культуры и в благополучии европейской жизни наши оппоненты возводят к мимолетным и эмоциональным поводам, — либо к испугу перед «звер­ствами»  мировой войны, либо даже в обывательской обиде на грубость иностранцев и на порченные союзнические консервы. Им не приходит в голову что можно и нужно задумываться над предельными судьбами европейской куль­туры,     им   это   кажется   даже   просто

130

 

святотатством. В суде над историческим прошлым им чудится только дикарство и невежество. В этом, опять-таки, сказывается ни что иное, как сла­бость. Наши оппоненты накладывают как бы табу на Европу, — не оттого ли, что они не уверены, что их кумир выдержит критическое испытание... Подлин­ное мужество не боится суда. И говорить об европейском закате, это не значит отвергать Европу, отрицать ее достижения и подвиг. Евразийцы не менее старых славянофилов и Достоевского готовы ува­жать многотрудный подвиг Европы, и соскорбеть ее тоске и падению. Они говорят о болезни Европы, а не о ее ничто­жестве. И последовательность мысли вовсе не требует от того, кто говорит о кри­зисе европейской культуры, чтобы он отвергал и Данте и Шекспира и Гегеля и Канта, и считал их ничтожествами. Однако, с другой стороны, признание их значительности еще не означает возведения их в канон и безоговорочного согласия с ними. В культурной истории Европы сочетаются и свет, итени. Мы видим историю Европы в перспективе истории Христова дела на земле, и, уважая искренность страстного подвига Европы, именно из уважения к нему, не закрываем глаз на безна­дежные тупики западного пути и не замалчиваем европейского провала. Впрочем, совсем не об этом говорят и думают наши оппоненты. Не святое и лучшее в Европе, а подлинная евро­пейская культура внушает им благоговение, и поэтому в своем преклоне­нии перед Европой они раболепны, а не свободны. У них нетощущения проблематики культурной жизни. Для них культура есть что-то законченное и отвердившееся, и самое ощущение подвижности культуры представляется им уже подозрительным. Ибо они веруют в какие-то всеспасающие формы, — им кажется, что все зло, до сих пор сохраняющееся и действующее в европейской жизни, сохраняется и действует вопреки культурным победам. Круговой поруки в исторической жизни они не ощущают и не понимают. Они не хотят понять, что европейские слабости не случайны в своем происхождении, а имеют глу­бочайшие культурно-исторические корни. Можно сказать, что до европейской куль­туры в собственном смысле слова им и   дела  нет.   Они   преклоняются   пред цивилизацией: мотокультура и парламентаризм, «американизм» или демократия им во всяком случае дороже Данте, — такие имена они приводят только для прикрытия. Их пафос — пафос публи­цистический, пафос обывателя и дельца. В конце концов, они преклоняются только пред силою и мощью европей­ского штыка. В европейское оружие, вот во что они веруют. И Европу от евразийского несмыслия они защищают только потому, что грезят о пресловутой интервенции. Той европейской тоски, ко­торою болел Достоевский, они не хотят знать. Они боятся напоминаний о ней: а вдруг Европа окажется больной, и интервенция не состоится... Тогда, значит, все кончено... Ибо в Россию они совер­шенно не верят. Духовное углубление и изощрение им кажется не только не практичным, но и чрезвычайно вредным. Разрешение русской проблемы они видят в том, чтобы превратить самих себя и весь русский народ в обывателей и дельцов. Им кажется, что в годину испытаний надо все духовные, религиозные и метафизические проблемы на время оставить в стороне, как ненужную и никчемную роскошь. Они со странным спокойствием предсказывают и ожидают будущее понижение духовного уровня России, когда все силы будут уходить на восстановление материального благополучия. Они даже радуются такому прекращению беспочвенного идеализма. — Во всем этом много противоречий, но логические невязки вполне совмещаются с психологической связанностью единого настроения... Культурный пафос у наших оппонентов только на словах, а в душе они —  глухие обыватели. Их мнимое преклонение пред Европой лишь прикрывает их глубокое невнимание и неуважение к ее трагической судьбе. И потому они не могут понять и разгадать ее историю, ее судьбу. Они отрицают, что социализм вырастает из самых глубоких европейских начал, что из Европы пришла коммунистическая зараза. А потому они и не могут не только пре­одолеть ее, но и просто объяснить. Отсюда сбивчивость и неясность их суждений и о русской разрухе, и о русской евро­пеизации, об отношении России к Евро­пе. Они веруют в Европу, как в мумию, — а в творческом отношении к ней им чудится уже опасность... И русские   судьбы   они   силятся   понять   и

131

 

представить идиллически. И, с одной стороны, всякая речь о русских грехах и язвах представляется им гнусным покушением на славное прошлое. С другой стороны, это прошлое сводится для них к одной только «императорской России». В некоторой растерянности они повторяют отдельные имена: то говорят о Петре Великом, то о Пуш­кине, то о Столыпине... И непонятно, зачем они стараются идеализировать это прошлое. Сладость уютных воспоминаний каждому понятна, —но ведь слишком давно уже пробудилось в русской душе трагическое сознание. И патриотизму оно вовсе не мешает, как не мешало у Гоголя, Хомякова, Достоевского. Любовь к отечеству совсем не требует забвения о «каиновых бранях».. Только полнота исторической памяти воспитывает творческое дерзновение и волю, только она страхует от испуга. Только она объясняет внутренний генезис рус­ской разрухи, приводит к ее корням, а потому и открывает пути к возрождению и восстанию в духе. Здесь многое требует разъяснения, но раз навсегда надо бросить устрашающую игру словами, — раз навсегда надо перестать пугать словом: «революция». К этому словесно­му застращиванию сводится, в конце концов, чуть ли не вся «правая» полемика с евразийством. Евразийцы, дескать, «приемлют» революцию, а потому они не только большевики, но даже пугачевцы... Оглушать неподготовленных обывателей такими страшными возгласами совсем не трудно, гораздо труднее их обосно­вать. Надо прямо сказать, это — пред­намеренная ложь. Евразийцы неоднокра­тно разъясняли, в каком смысле они не то, что «приемлют», а учитывают революцию, и, конечно, никакого «пробольшевизма» в нашем понимании нет. Нетникакого сочувствия злому духу революции, в признании за ней исторического корнесловия... Ведь сводить всю революцию на злоумышления партийных коммунистов, это значит, во-первых, отказываться от ее объяснения, — если только не верить во всемогущество коммунистических вождей, а во-вторых, —избавлять себя от необходимости творческой и духовной борьбы с нею. Недаром у таких «контр-революционеров» задачи борьбы с большевизмом суживается до размеров карательной экспедиции,   словно,   в   самом   деле,   все решится, когда будут повешены не­сколько сот «злодеев». В сущности такое «неприятиe» есть подлинное приятие, и такое противление есть подлинное непротивление. Снова и снова мы встре­чаемся со слабостью духа: проблему революции упрощают, чтобы оправдать упрощение и облегчение своего поведения... В этом оправдании идут очень далеко, всю русскую историю перекрашивают розовой краской... Никакого «потворства» сатанинской стихии нет в том евразийском убеждении, что в революции рас­крылись исторические недуги России. Что готовилась она издавна и исподволь, ведением или неведением... Совершенно непонятно, как можно преодолеть большевизм в корне, если не исторгнуть его духовных корней... Расширяя круг «виновных в революции», евразийцы тем самым повышают шансы на успех борьбы. Оппоненты видят в этом толь­ко покушение на старую славу. Но счи­тать, скажем, Петра Великого роковым гением не значит отрицать его подвиг. И возводить к нему начала многих русских бед не значит уменьшать его государственную значительность. Во­обще надо отказаться от живописи одним цветом. Мы признаем много смрадного и темного в русской жизни Петербургского периода, но это нисколько не мешает видеть сквозь туман и свет животворный, многократно и многооб­разно побеждавший и побеждающий силу мрака. Во всяком случае в таком видении гораздо больше трезвого реализ­ма, чемв маловерном идеализировании прошлого, чем в самооправдании и перекладывании вины на одних испол­нителей злых судеб. Вместе с тем, отнюдь нельзя отожествлять всю совре­менную Россию с коммунистическим за­мыслом о ней. Конечно, в С. С. С. Р. есть и Россия. Она не умерла под комму­нистической маской, и, более того, она настолько еще жива и дееспособна, что нередко сквозь личину проступают свет­лые черты живого лица. И можно сказать, С.С. С. Р. существует доселе именно потому, что еще есть Россия. В этом признании наши оппоненты, конечно, увидят новое потворство большевикам. — Странным образом, вопреки действи­тельности, они на слово поверили большевикам, поверили будто им (большевикам) удалось до конца умертвить русскую   душу.   Вслед   за   ними   наши

132

 

оппоненты отожествляют С. С. С. Р. со всей Россией. В этом сказывается все то же малодушие и невериe. По неосновательной привычке здесь страна, земля отожествляется с властью, как будто власть всемогуща. В прежнее время рассуждали так, что раз есть царь, то всемонархисты, за исключением немногих «врагов внутренних», а стало быть все благополучно, — и из-за этой бли­зорукости проглядели умирание русского царства, проглядели свою собственную работу на его погибель. А теперь рассуждают по прежнему шаблону: раз в Москве ВЦИК и Совнарком, то значит все уже в России злодеи, а потому «любовь к Отечеству» требует, дескать, злобы ко всей теперешней России. Именно отсюда рождается замысел карательной экспе­диции. — Вряд ли нужно подробно разъяснять, что вера в неистощенность русской силы не включает в себя признания большевицкого дела за доброе дело. Но даже и не об этом идет речь. Совершенно ясно, что за последние годы в России многое переменилось. Противление большевизму отнюдь не требует признания, будто все переменилось в угоду или на пользу большевикам, и по их указке. Историческое действие всегда не вполне совпадает с индиви­дуальными умыслами. Конечно, много злых посевов взошло в России, многое придется выкорчевывать и посекать. Не следует ни в каком случае преумень­шать одичания, вырождения, разврата... Однако нет никаких оснований утвер­ждать, что все в России подлежит иско­ренению. Растут и там благодатные побеги. Русская душа еще не истощилась. Более того, сами того не ведая, боль­шевики во многом работают на своих противников... не только потому, что «чем хуже, тем лучше», и своим чрезмерным нажимом они готовят себе противодействие; но потому, что многие их мероприятия в    действительности приводят к итогам, прямо обратным их умыслу. Нельзя радоваться гонениям на Святую Церковь, но надо признать, что в горниле мученичества просветлела русская душа и закалилась русская вера. Конечно, большевики вовсе не хотели торжества Церкви, и тем не менее в С. С. С. Р. русская Церковь процвела, как жезл Ааронов, вряд ли не больше, чем в Петербургской России. — Все это очень сложно. Нельзя утешать себя радостными предчувствиями. Pocсию надо еще освобождать, завоевывать и отбивать в духе. Но эта битва только тогда будет успешна, если это будет битва за Святую Русь, если удары мы направим под самый корень. Надо понять, что С. С. С. Р. начинается не с октября, но гораздо раньше, и выкор­чевывать ее последние корни. Вот о чем говорят евразийцы и это кажется нашим оппонентам поклепом на про­шлое. Странным образом распре­деляются у них свет и тени: в прошлом, то есть, в императорской России, как и в Европе они видят только свет; а в современности, т.е. на нашей родине, — только мрак. И поэтому изнемогает и без того уже немощное их  сердце.

        В наши дни прежде всего нужно бороться с самообманами. Мы не должны робеть перед действительностью. Страх побеждается верою, а не закрыванием глаз. В духовном подвиге мы обретем вновь свою родину, а не чрез идеализацию прошлого. О мужестве мы должны теперь молиться. И более чем когда, должны взывать: избави нас, Господи, от всякого неведения, и малодушия, и забвения, и отмененного нечувствия...

Георгий В. Флоровский.

Прага Чешская

1925,  Сентября  29.

133


Страница сгенерирована за 0.04 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.