Поиск авторов по алфавиту

Автор:Трубецкой Сергий Николаевич, князь

Глава 12

Сократические школы.

После смерти Сократа ученики его разбрелись и основали несколько школ, весьма различавшихся по своему направлению, часто ожесточенно полемизировавших друг с другом и сходив­шихся только в безусловном поклонении своему учителю. Его личность, точно так же как и его учение, была живою загадкой. Он оплодотворил умы своих учеников, завещал им различные проблемы, над которыми и работала философия после Сократа. Среди учеников Сократа мы находим людей, подобных Эсхину и Ксенофонту, чуждых всякой философской оригинальности, которые стремятся только увековечить образ Сократа и его нравственное учение, как они его приняли. Затем идут философы и софисты различных направлений, воспитанные Сократом. Таковы были Евклид, Антисфен и Аристипп, родоначальники мегарской, кинической и киренской школ. Великий основатель академической школы Платон отличается от них как по своему гению, так и по принципу своей философии. Но вначале и он, по-видимому, был питомцем софистов.

Философские задачи, завещанные Сократом и разрабаты­вавшиеся его учениками, были следующие.

Во-первых, какова верховная цель философии? Ее цель есть познание, мудрость, и эта мудрость есть высшее благо. Но что составляет предмет познания и что такое благо? Возможна ли теоретическая философия, умозрение? Или же действительна только практическая философия, практическая мудрость? Со­крат осудил прежнюю физику, признав невозможным и бесплод­ным познание природы. Но в то же время он открыл в человече­ском мышлении универсальную логическую способность и указал на принцип телеологического объяснения природы. Таким об­разом, возникает спор между скептицизмом, отрицающим воз­можность теоретического познания, и универсальным идеализ­мом. Оба эти элемента загадочно совмещались в Сократе. После него Платон развивает умозрительный идеализм, киники и киренцы проповедуют софистический скептицизм.

Вторая задача заключается в диалектике Сократа. Что та­кое наши общие понятия и к чему они относятся? Пусть они дос­товерны лишь в области этической, но ведь мы, несомненно, образуем их и во всей области нашего опыта; мы все мыслим в форме понятий и все должны мыслить логически, как это по­казывает сама диалектика, обличающая мнимое зна-

189

 

 

ние. К чему же относятся наши понятия? Относятся ли они к частным вещам, о которых они сказываются, или же логические роды и виды относятся к действительным родам и видам свойств и вещей, совпадают с действительными родами и видами? Сократ, по словам Аристотеля, «не отделял общего» от частного, рода от индивида, понятий от вещей. Но киники утверждают, что в действительности существуют лишь частные единичные вещи, роды же суть фикции: общие понятия существуют лишь посред­ством слов человека, и в действительности им ничто не соответ­ствует. Напротив того, Платон признает, что только мыслимое, только то, что соответствует логическим понятиям, действительно существует, между тем как частные, чувственные вещи преходя­щи и призрачны. Эта проблема связана с первой: заблуждается ли разум в своих универсальных понятиях, или же в них он по­знает подлинную истину?

Третья задача, также связанная с предыдущими, заклю­чается в этике. Смотря по тому, возможно ли теоретическое познание или нет, является различное понимание той мудрости, в которой заключается высшее благо. Заключается ли она в созерцании или в действии, есть ли высшее благо нечто уни­версальное, сверхчувственное, умопостигаемое, как учили ме­гарцы, или же оно есть лишь благо единичного человека, особое состояние, блаженство его духа, как признавали киники и гедонисты киренской школы? Смотря по тому, принадлежит ли исключительная действительность отдельным существам или общему роду, мы находим и в этике противоположность между частным интересом и общим законом, между эгоистическим индивидуализмом киников и киренцев, полагавших благо в личном счастье человека, и коммунизмом Платона, стремив­шегося всецело упразднить все частные интересы личности в государстве. Наконец, если цель человека – в его личном благе, то в чем заключается это благо – в совершенном ли освобождении себя от всяких потребностей, в сознании своей совершенной независимости от всего внешнего (αὺτάρκεια киников) или же в полном наслаждении, которого искали киренцы?

 

Мегарская школа.

Основателем мегарской школы был Евклид, верный друг и поклонник Сократа. Во время войны между Мегарой и афиня­нами был издан в Афинах закон, запрещавшей всякому мегарцу под страхом смертной казни вход в Афины. Рассказывают, что Евклид, переодетый гетерой, ночью тайком пробрался в город слушать своего учителя. Из платоновского диалога «Федон» мы видим, что Евклид присутствовал при последних минутах Со­крата; о том, как ревностно следил Евклид за учением Сократа, свидетельствует и другой диалог, «Феэтет». По-видимому, он был одним из старших и наиболее выдающихся последователей Со­крата, и на его значение указывает уже то обстоятельство, что после смерти Сократа многие из друзей почившего учителя пере­селились к Евклиду в Мегару. Кроме учения Сократа, Евклид находился под влия-

190

 

 

нием софиста Горгия, а также и элейских воз­зрений, сильно отразившихся на его учении.

Мегарская школа существовала до первой половины III века. Она называется также Евклидовой школой – σχολὴ Εὐκλείδου. Вследствие эвристического характера школы последователи ее назывались также ἐπιστικοί, διαλεκτικοί – спорщики, диалек­тики. Из учеников Евклида особенно замечателен Евбулид, знаменитый диалектик, учитель Демосфена, отучивший его картавить и научивший его правильно произносить букву «р». Отсюда видно, что помимо искусства спора или диалектики он обучал искусству красноречия. Евбулид был страстным про­тивником Аристотеля, прославился он особенно благодаря изоб­ретению некоторых софизмов: «рогатый», «Электра», «лжец», «покрытый», «плешивый», «сорит» и т.д. Среди учеников Евбу­лида известен Алексин – ἀνἠρ φιλονεικότατος, ἐλεγξῖνος, как его прозвали. Из прочих мегарцев мы назовем Диодора Крона, одного из искуснейших диалектиков школы (διαλεκτικώτατος). Про него рассказывают, что он умер от огорчения после неудач­ного состязания со Стильпоном. Последний был самым зна­менитым философом мегарской школы после Евклида. К концу IV века он придал ей большой блеск, отчасти благодаря своим диалектическим способностям, а также и вследствие личного обаяния. Это был человек сильного характера; простота и кро­тость, уменье обходиться с людьми, соединенные с замечатель­ной твердостью духа, были его отличительными чертами. Дио­ген Лаэрций пишет про Стильпона, что он настолько превос­ходил всех в диалектическом искусстве, что вся Эллада благо­даря ему едва не обратилась в мегарскую школу. Через посредст­во учеников Стильпона к мегарской школе примыкает поздней­шая скептическая школа Пиррона. Зенон, первый из стоиков, был также его учеником.

Несмотря на такой успех и популярность, мы почти ниче­го не знаем относительно самого учения мегарской школы. Евк­лид был, по-видимому, увлечен диалектическим искусством Со­крата, причем он и его школа дают одностороннее развитие этой сократовской диалектике, превращая ее из служебного средства в преимущественную цель своей философии.

Исходной точкой мегарской философии, по-видимому, является сократовское требование логического знания, основан­ного на понятиях. С этим требованием Евклид, вероятно, связы­вал элейское учение о противоположности чувственного и рацио­нального познания. И действительно, если рассматривать диа­лектику мегарцев, их софистические аргументы против движе­ния, против чувственного восприятия, – приходишь к заклю­чению, что они задавались целью доказать ложь чувственного восприятия и чувственных единичных представлений, их проти­воречие логическому понятию. Только понятиями (λόγῳ μόνον) рационально познается истина. Подобно элеатам, Евклид при­знавал, что чувствами мы воспринимаем лишь изменчивое, преходящее; в понятиях разума, напротив того, мы познаем нечто истинно-сущее и пребывающее. Если мысль познает истину в своих общих понятиях, то они заключают в себе истину, пребы­вающую сущность вещей.

191

 

 

Истинная действительность принад­лежит не преходящим, подвижным, чувственным явлениям, а то­му истинно-сущему Парменида, которое постигается лишь умом. По свидетельству Диогена Лаэрция, нечто подобное утверж­дал и Стильпон, который, следуя киникам (см. ниже), доказы­вал, что универсальное общее понятие не может быть перенесено ни на какое единичное существо. Стильпон отрицает, что его собеседник – человек, потому что слово «человек» обозначает нечто общее, что отлично от каждого из нас в отдельности. Он говорит, что показываемый ему кочан не капуста, ибо кочан есть нечто единичное, возникающее и преходящее, изменяющееся во времени, а «капуста» существовала уже за 1000 лет и, по всей ве­роятности, будет существовать и после того, как данный кочан будет съеден. В понятии мыслится нечто единое и общее (напр., человечество, а не отдельные люди) – род, как, например, капуста, а не какой-нибудь отдельный кочан, который возникает и уничтожается и чувственно воспринимается нами. Наше поня­тие относится не к отдельному человеку или кочану капусты, не к телесным вещам, а к бестелесным, мыслимым родам или ви­дам вещей – ἀσώματα εἴδη или γένη. Платон учил, что этим идеальным видам или родам именно и принадлежит действи­тельное пребывающее бытие: они истинно суть, между тем как единичные вещи призрачны. Мегарские философы, по-видимо­му, ограничивались одним отрицательным, скептическим резуль­татом, доказывая непознаваемость чувственных явлений.

Совершенно по-элейски они отрицали всякий генезис, унич­тожение, изменение, всякое движение. Аристотель утверждает, что они отрицали понятие возможности, признавая возможным только действительное. Что возможно, но не действительно, то в одно и то же время есть и не есть. В этом заключается проти­воречие, открытое еще Парменидом: поскольку изменение есть переход бытия к небытию или небытия к бытию, оно представ­ляется совершенно немыслимым (нечто=ничто, или ничто =нечто). Существует лишь абсолютно неизменное, бесплотное и нечувственное бытие, – в этом основное положение мегарской школы: истина принадлежит тому, что понимается, не тому, что ощущается или воспринимается нами.

По Сократу, верховный предмет знания есть благо, и так как лишь познание блага вмещает в себе истину, то только верховное единое благо обладает действительною реальностью. Евклид отожествил благо Сократа с единым сущим Парменида. Благо – едино, единое же есть истинно-сущее. По свидетель­ству Цицерона, мегарцы считали благом лишь единое, вечное, неизменное бытие. Это благо они называют также и доброде­телью, и знанием. Все, что не обладает вышеуказанными призна­ками единства, неподвижности и неизменности – того нет, то кажется только.

К чему же сводится философия при таких положениях? Ка­ково будет дальнейшее ее развитие? Дальнейшая деятельность школы естественно должна ограничиться диалектикой: подобно тому как после Парменида элеаты лишь опровергали своих про­тивников, доказывая ложь ходячих мнений, так и школа Евкли­да, исходя из его учения о единстве бытия или блага,

192

 

 

сосредо­точила всю свою деятельность на эвристике и полемике с осталь­ными учениями. Раскрывая их противоречия, они думали дока­зать свое учение. Мы действительно видим, что уже сам Евклид был преимущественно диалектиком. По свидетельству Диогена Лаэрция, уже Сократ говорил, что Евклид может вращаться лишь в обществе софистов, а не людей. Любимыми аргументами мегарцев были аргументы Зенона о бесконечной делимости, посредством которых, как выражается Платон, они «растирали вещи в порошок». Раз вещи делимы, они состоят из бесконечно-малых частей, из которых каждая равна нулю. И так как сумма этих нулей равна нулю же, то вещество в действительности не существует.

О том же эвристическом характере школы свидетельствует и страсть к софизмам – знаменитые в древности μεγαρικὰ ἐρωτήματα Евбулида, о которых мы уже упоминали: «Электра», как доказательство ничтожества чувственного знания, «плеши­вый» – ничтожества количественных различий и т. д. Аргументы другого известного эвристика, Диодора Крона, направлены против движения и представляют собою заимствования из Зено­на. Движущееся тело движется либо в том пространстве, которое оно занимает, т.е. в определенном пространстве, либо в том, которого оно не занимает: в обоих случаях движение невозмож­но, ибо тело не может двигаться там, где его нет, ни в том опреде­ленном пространстве, которое оно занимает. Далее Диодор дока­зывал, что ничто не может двигаться в настоящем, что все дви­жущееся движется лишь в прошедшем, и т.д.

Те же аргументы, лишь с некоторыми изменениями, при­водил он против генезиса и уничтожения, особенно против по­нятия о возможном, так как это понятие непременно предпола­гает переход от того, чего нет, от небытия, – к бытию. Для до­казательства немыслимости «возможного» Диодором был изобретен софизм κυριεύων, который составлял предмет удив­ления в течение многих столетий*. Отсюда же Диодор выводит, что нет двусмысленных слов и выражений, ибо возможен лишь один смысл – тот, который имеется в виду. Удобное правило для софистики.

Стильпон, у которого, кроме мегарца Фрасимаха, учите­лем был также киник Диоген, сочетал диалектику с кинизмом. Он диалектически раскрывал противоречия между общим и частным в наших познаниях и суждениях, доказывая, что нельзя соединять общий предикат с единичным частным субъектом (напр., понятие человека с отдельным лицом); ему также при­надлежит конечное развитие учения Евклида о единстве бытия. В этических воззрениях Стильпон заявил себя учеником кини­ков, проповедуя «апатию» (бесстрастие) и самообладание муд­реца. Подобно киникам он также позволял себе выходки против национальной религии, за что и был изгнан из Афин.

1) Из возможного не может произойти невозможное. А т.к. невозможно, чтобы нечто совершившееся стало теперь иначе, чем оно есть, то невозможно, чтобы и прежде оно могло быть иначе. Невозможное никогда не может быть воз­можным, и наоборот.

193

 

 

Мегарской школе была родственна элидо-эретрийская. Основателем ее был Федон из Элиды, известный по Платону любимец Сократа. Федон был таким же софистом, как и Евклид, но обстоятельных сведений о его учении мы не имеем. Тимон называет его «болтуном», – эпитет, который он прилагает к большинству мегарских философов. Из его школы вышел Менедем, который ранее также слушал Стильпона и основал эритрейскую школу. Он полемизировал с Платоном и киниками. Эта школа приняла такое же диалектическое и софистическое направ­ление, как и предыдущая. Мегарская диалектика и учение о единстве добродетели, равной благу, по-видимому, составляли все положительное содержание этих двух школ. Таким образом, мы видим, что обе указанные школы выдвинули вперед тео­ретическую сторону учения Сократа. Евклид прельстился диа­лектикой Сократа, ее он только и развил в своем учении. Эта диалектика, впрочем, имела не только теоретический интерес, но и практическую сторону. Присяжные диалектики и спорщи­ки, мегарские философы были в то же время «болтунами», т.е. риторами и учителями риторики, как Евбулид, учитель Демос­фена, или Стильпон, который также был учителем риторики: ἦν δὲ καὶ πολιτικώτατος, говорит про него Диоген Лаэрций. Та­ким образом при ближайшем рассмотрении мегарские филосо­фы превращаются в знакомых уже нам «учителей добродетели и красноречия», цель которых заключается в формальном разви­тии слова и рассудка. Мегарские философы – это софисты диа­лектики, воспитанные Сократом.

Совершенно другой характер имеют школы киническая и киренская, представляющие другие ветви софистики, также при­вившиеся к Сократову учению.

 

Киническая школа.

Основателем кинической школы был Антисфен, сын афи­нянина и фракийской рабыни, по афинскому закону незаконно­рожденный и неполноправный; рассказывают, что когда его как-то попрекнули происхождением его матери, он отвечал, что сама мать богов была родом из Фригии. Среди учеников Сократа он был одним из старших: по-видимому, он родился в половине V в. и был софистом и ритором ранее знакомства с Сократом. Он испытал влияние наиболее выдающихся софистов своего вре­мени – Горгия, которого он слушал при первом приезде его в Афины (в 427 г.), Протагора (Diog. L. IX; 53; Plat. Euthyd. 286 С), Продика, Гиппия, и влияние эти сильно сказывалось в нем впоследствии. Увлеченный личностью и нравственным учением Сократа, он сделался самым ревностным его последователем и не покидал его до конца: Платон называет его в числе свидете­лей смерти учителя (Фед. 59 В). После этого он основал школу в гимназии Киносарг, которая ранее назначалась для незаконно­рожденных; патрон Киносарга Геракл сделался и патроном шко­лы, получившей название кинической. Прямых учеников у него было, по-видимому, немного, но все же его успех, то внимание, которое он привлекал, были, вероятно, значительны, чем объяс­няется ожесточенная полемика Платона,

194

 

 

нападки Исократа, пох­вала Ксенофонта и несомненное влияние Антисфена на последую­щую философскую и нравственную мысль. Он умер в глубокой старости, оставив многочисленные сочинения, отличавшиеся своей риторической отделкой (innumerabiles libros, quos alios philosophico, alios rhetorico genere conscripsit, Her. с Iov. II, 14; cp. Diog. L. VI, 1). Составленный александрийскими библиотекаря­ми список (у Диогена Лаэрция, VI, 15 – 18) перечисляет 74 сочинения – философские, риторические и аллегорические тол­кования на «Илиаду» и «Одиссею».

Из ближайших учеников Антисфена известен преимущест­венно Диоген Синопский, «сумасшедший Сократ», как его на­зывали в древности, «пес», живое воплощение кинизма, осно­ватель кинического «правила жизни», которое он преподавал сло­вом и делом в качестве странствующего нищего проповедника в Афинах и Коринфе, где он умер в 323 г. Среди множества анек­дотов о нем или изречений, которые ему приписываются, нет воз­можности отличить подлинное от вымышленного; но самый образ Диогена, который рисуется в них, несомненно вымышлен быть не мог, точно так же, как и образ Сократа; Диоген имел историческое значение именно своей личностью, этим личным образом, который он так резко запечатлел в умах современников.

Замечательнейшим последователем Диогена был Кратес из Фив. Увлекшись кинической мудростью, он отказался от своего зна­чительного богатства, завещав его сыну, – в случае, если тот не захочет быть философом. Подобно Диогену Кратес вел нищен­скую жизнь, которую разделяла с ним его ученица и супруга Гиппархия, также оставившая богатую семью из увлечения пропо­ведью Кратеса. В третьем веке известны киники Менедем и сатирик Менипп; мораль популярных нравственных проповед­ников III в., Биона и Телеса, тоже проникнута киническим духом, хотя у Биона мы находим оригинальную попытку согласования кинизма с чуждыми ему принципами гедонизма киренской шко­лы. Мало-помалу киническая школа поглощается в сродной ей школе стоиков; нос первого века нашей эры она пробивается в целом ряде странствующих проповедников, привлекающих об­щее внимание своим юродством, резкостью, грубостью своих нападок на условность человеческих нравов и на ложь цивили­зации, наконец, своей проповедью опрощения. Помимо отдель­ных представителей, каковы Деметрий (при Нероне), Эномай (при Адриане), Демонакс (в первой половине II века), Перегрин Про­тей, который публично сжег себя на Олимпийских играх в 165 г., можно отметить общее влияние киников на других моралистов этого периода (Дион Златоуст I в., Сенека, Эпиктет и др.).

 

Учение о знании.

В противоположность мегарской школе киническое учение отличалось практическим характером. Философия есть жизнен­ная мудрость. Поэтому отвлеченное знание отвергается как бесплодное, ненужное и невозможное. Мало того, доказательст­во невозможности знания являлось Антисфену истин-

195

 

 

ным введ­ением в философию, обращением к истинной философии. «Доб­родетель достаточна для счастья, – говорит он, – а для доб­родетели не требуется ничего кроме силы Сократа; от дел зави­сит она и не нуждается в обилии слов и познания» (Diog. L. VI, 11): в обилии слов и риторики Антисфену отказать нельзя, и, по крайней мере в ранний период существования его школы, уче­ние о невозможности познания (агностицизм) разрабатывалось весьма усердно, в особенности в полемике с другими учениями, как это видно из сочинений Платона и даже из самых заглавий сочинений Антисфена, приведенных у Диогена Лаэрция 1). Ри­торические произведения Антисфена и его толкования на Гоме­ра также заставляют предполагать, что исключительно практи­ческий характер был придан школой лишь Диогеном.

Агностицизм Антисфена, или его отрицание возможности знания, обосновывается его учением о понятии: Платону вся эта доктрина, которую он опровергает в «Феэтете» и бичует в «Евтидеме», является чистой софистикой, чуждой духу Сократа. Тем не менее она отправлялась от Сократова требования знания, основанного на логическом определении или на правильно образованных понятиях. Но что такое понятие и каков его подлинный предмет? Понятие, отвечает Антисфен, есть «слово, объясняющее то, чем бывает или что есть вещь»; но так как все вещи суть единичные, индивидуальные предметы, то и понятия вещей должны быть индивидуальные. Каждая вещь должна определяться собственно ей принадлежащим понятием (οἰκειῳ λόγῳ), а потому всякое общее определение частного единичного предмета ложно. Исходя отсюда, Антисфен, вероятно по примеру Горгия, отрицал возможность сочетания общего сказуемого с единичным подлежащим. Невозможно, говорит он, чтобы многое было единым и единое многим; нельзя сказывать о едином субъекте множество признаков и точно так же вообще нельзя приписывать ему отличный от него предикат (А=не А). Так, нельзя сказать «человек добр»: человек есть человек, и добро есть добро. Синтетические суждения невозможны, логическое соче­тание различных понятий невозможно: поскольку понятия соот­ветствуют вещам, должны быть не общие, а лишь единичные понятия, – у каждой вещи свое «собственное». И потому вещи можно называть или сравнивать, но не определять. Антисфен отрицает возможность общих определений, даже через посредст­во перечисления признаков: для сложных предметов допускает­ся перечисление частей, но нечто простое, элементарное не до­пускает определения. Элементы познаваемого нельзя определять чем-либо отличным от них, – их можно разве сравнивать с чем-либо на них похожим: их можно только называть; определять можно лишь нечто сложное, поскольку мы знаем его составные части, как мы можем прочитать слово лишь тогда, когда мы знаем буквы, из которых оно состоит.

Таким образом общие определения и суждения, заключаю­щие логическую связь субъекта с отличным от него предикатом, невозможны.

1) Напр., «Истина», о диалектике, о знании и мнении, о спрашивании и ответе, об употреблении имен, об учении и т.д. Относительно полемики Антисфена с Платоном см. мое рассуждение к диалогу «Евтидем» во II т. творений Платона.

196

 

 

Существуют лишь единичные вещи, а общие по­нятия суть лишь чистые фикции. «Я вижу человека, а не челове­чество, лошадь, а не лошадиный род», – говорит Антисфен. «Это от того, что у тебя нет глаз, чтобы его видеть», – отвечал Платон, которому невидимые, но умопостигаемые идеи, составляющие предмет наших понятий, представлялись истинно, несомненно сущими.

Отсюда резкая полемика между киниками и школой Пла­тона: первые высмеивали не только идеализм Платона, но и его попытки естественнонаучной классификации родов и видов; Платон, со своей стороны, упрекал киников за их крайний ма­териализм и обличал приемы «софистической гидры» Антисфена. Учение киников представляется ему крайним атомизмом мысли, в котором «все сущее растворяется в порошок», вся дейст­вительность разбивается на какие-то конечные неразложимые предметы, которые не могут вступать в логическую связь между собой. Венцом этой антилогики является учение о том, что невозможно никакое противоречие, никакое заблуждение: о каждой вещи может сказываться лишь ее собственное понятие (А=А); если оно сказывается, то противоречия нет, если оно не сказывается, то нет речи и о самой вещи. Разрешение этого софизма просто: если нет логического суждения, нет и проти­воречия и логического заблуждения; если нет возможной связи понятий, то нет ни истинных, ни ложных суждений, нет логики вообще»: киники «зашивают людям рты». Таким образом на разва­линах теоретической философии воздвигается философия практическая. Естественно спросить, разумеется, как возможно какое бы то ни было учение на этих развалинах? Но, по-види­мому, Антисфен, ниспровергая возможность истинного логиче­ского знания, еще не отвергал возможности достоверности вообще, возможность истинного мнения: доступное человеку знание он сводил к истинному мнению, опосредствованному рассуждением. Платон обличал это положение, доказывал его непоследовательность, несостоятельность. Но как бы то ни было, киники считали себя здесь истинными последователями Сокра­та: они показывали несостоятельность и невозможность теорети­ческого знания, ограничивая философию практической задачей познания блага. Эта задача представлялась им достижимой, поскольку в ней единичный человек ограничен самим собой. Подлинной действительностью обладает лишь единичное сущест­во, а потому истинное благо есть благо единичной личности, а не отвлеченная идея мегарцев; это благо каждый должен искать в себе самом, по указанию Сократа. Мудрый довлеет себе, и мудрость его состоит в том, чтобы осуществлять свою внутрен­нюю самодовлеющую свободу; отрешаясь от всего, что не есть он сам, утверждая свою самодовлеющую личность, он делается блаженным и свободным, достигает невозмутимого царственно­го спокойствия духа и радости.

 

Мораль киников.

Как истинное понятие вещи есть лишь ее «собственное» понятие, так и истинное благо может быть лишь «собственным благом». Диоген говорил, что Антисфен научил его отличать чужое от своего. Благом чело-

197

 

 

века может быть только то, что может составлять его собственность, быть ему собственным (οἰχεῖον). Имущество, свобода, здоровье, самая жизнь – не наши, не могут составлять неотъемлемой собственности, а следо­вательно, и истинного блага нашего существа; точно так же и на том же основании лишение всего этого не составляет действительного зла. Истинную собственность человека составляет лишь его внутренняя свобода и сила его духа, его «добродетель» или доблесть, доброта. Только добродетель есть благо, только порок есть зло; все прочее безразлично.

«Добродетель» человеческого духа есть прежде всего сила: «для добродетели не нужно ничего, кроме силы Сократа»; она определяется не сознанием нравственного долга, не нравст­венными чувствами любви, сострадания или голосом совести: наоборот, никакого отвлеченного нравственного закона не су­ществует, нравственные понятия людей о хорошем и постыдном – условны, искусственны и ложны, а нравственные чувства люб­ви или дружбы привязывают человека к тому, что не есть его «собственное» благо, ставят его в зависимость от других, между тем как истинно мудрый и доблестный, сильный и свободный, как бог, довлеет себе. Поэтому ἀρετή, «добродетель» киника имеет преимущественно отрицательный характер: она состоит в освобождении от всего внешнего, в самодовлении, в воздержа­нии от наслаждения и нечувствительности к страданию, в подавле­нии страстей. «Поэтому они и определяют добродетель как апа­тии своего рода и как спокойствие», – говорит Аристотель.

В этом состоит мудрость киников, которую они пропове­довали словом и делом. Отсюда их аскетизм, их проповедь о вреде богатства и наслаждения, о ничтожестве временных благ и зол. Удовольствие есть скорее зло, нежели благо, ибо оно порабощает нас плоти и внешним вещам, заставляя нас видеть в них мнимое благо: «я предпочел бы сумасшествие наслаждению», – говорил Антисфен. Труд, страдание, самое физическое рабство воспиты­вают добродетель. Многотрудная жизнь Геракла с его постоян­ными лишениями и подвижничеством – вот образец киников, постоянный пример их декламаций, нравственных аллегорий и притч.

Мудрость дает нам сознание добра и освобождает нас от зла, от преследования мнимых целей. Поэтому к ней сводится добродетель. Но между тем как Сократ требовал для добродетели лишь совершенного знания, киники требовали также воспитания, упражнения воли (ἄσχησις) и постоянного труда. То, что давалось Сократу без видимого усилия, является здесь результатом непре­рывной борьбы и упражнения, борьбы со страстями и самозака­ления в лишениях и терпении.

Безразличное отношение ко всему внешнему, подавление страстей, возможно полное ограничение потребностей – вот путь к истинной свободе, и отсюда новое правило жизни, то своеоб­разное подвижничество, образец которого явил Диоген. Уже Антисфен проповедует отречение от внешних благ, но он еще не считал нужным вести жизнь бездомного нищего и, по-видимо­му, даже получал гонорар от своих слушателей. Начиная с Дио­гена, киники облекаются в рваные рубища и являются с посохом и

198

 

 

сумою нищих. Диоген довольствуется скудной пищей, спит на голой земле и лишь от непогоды, как пес, укрывается в старой бочке. Он приучает себя к перенесению зноя и холода: зимой он обнимал обледенелые статуи, летом валялся на раскаленном пес­ке. Он пил воду сперва из глиняной кружки, а потом обходился и без нее, увидав однажды мальчика, который пил ее пригоршнями. Он ел травы и коренья, иногда сырое мясо, говоря, что при нужде не отказался бы и от человеческого. Следуя Сократу, он призна­вал, что ни в чем не нуждаться свойственно лишь богам, а нуждаться в малом – тем, кто уподобляется богам. Конечно, не все потребности могут быть подавлены. При совершенном осво­бождении человека от каких-либо объективных нравственных норм, от обязанностей по отношению к обществу и ближним, каждое отдельное действие оценивалось лишь с точки зрения достижения конечной цели – свободы, являясь само по себе безразличным. Раз благо заключается в освобождении от потреб­ностей и страстей, то удовлетворение некоторых необходимых физических нужд (напр., голода или половой потребности) является средством для этой цели. Только чем проще, грубее, иногда отвратительнее удовлетворение, – тем лучше, все равно каким путем оно бы ни достигалось. Чтобы на практике демонст­рировать свои способы удовлетворения человеческих потреб­ностей, Диоген, если верить анекдотам, не останавливался перед самыми грубыми оскорблениями общественной нравственности, перед проявлениями такого «цинизма», который едва ли может быть превзойден. Нет того свинства, которого бы он не совер­шал публично, выражая сожаление, что и голода он не может удовлетворять столь же простыми способами...

Истинный киник никогда не порабощается игу наслажде­ния и чтит единую бессмертную царицу – свободу. «С сумой и в рубище он проводит свою жизнь, как праздник, среди шуток и смеха», как говорит Плутарх про Кратеса (de tranqu. an. 4, 446). Свобода, внутренняя свобода духа дает радость и счастье и вместе делает человека неуязвимым, ограждая его от ударов судьбы. Лишь там счастье, где человек умеет сохранить без­мятежную «апатию», ясное спокойствие духа при всяких обстоятельствах. А для этого нужны бесстрастие и твердость, при­обретенные упражнением и закаленные подвижничеством, и нужна мудрость, освобождающая нас от предрассудков, от рабства миру и плоти, судьбе и наслаждению. «С тех пор, как меня освободил Антисфен, я не рабствовал никому», – говорит Диоген. И прежде всего философ не должен рабствовать пред­рассудкам, условностям человеческого общества и человеческим мнениям. Диоген и Кратес как бы нарочно ставят себе целью ид­ти им наперекор, попирать их; из всех призрачных ценностей человеческая слава есть самая пустая и суетная. Кратес заводил ссоры с публичными женщинами, чтобы приучать себя выслу­шивать людскую брань: такое значение имеет для него обществен­ное порицание. Все люди делятся на два класса, мудрых и глу­пых: первые считаются единицами, но им принадлежит царст­венная свобода и совершенство; вторые – безумные рабы, ли­шенные радости, чуждые добра.

199

 

 

 

Мудрый живет не по писаному закону, а по внутреннему закону своей добродетели и мудрости, который совпадает с естественным законом. Отсюда проповедь опрощения и возвращения к природе и протест против неестест­венности, искусственности культурной жизни. Эта сторона кинической проповеди со всей своей парадоксальностью, со своими резкими нападками на условности быта и нравов имела шумный успех и возбудила наибольшее внимание. Все общест­венные установления искусственны и условны; все предрассудки ложны и мешают счастью людей; все стремления людей, уклоняющиеся от природы, ложны и суетны; роскошь, богатство, слава, почести – все это дым и чад (τὺφος). И киники декла­мировали против этого чада жизни, против всех условий и услов­ностей общественной жизни. Они исходили из того противо­положения между природой и законом или естественным законом и человеческим законодательством, которое мы находим еще у софистов; в своем требовании опрощения, возвращения к естественному состоянию, они ставили в образец животных, не знающих ни искусственных потребностей, ни искусственных препятствий к удовлетворений необходимых потребностей: чувство стыдливости, которое заставляет человека удовлетворять их в уединении, есть чувство ложного стыда, которого нет у животных. И мы уже говорили, что киники грубо попирали это чувство. Кратес и Гиппархия публично отправляли свои суп­ружеские обязанности, а Диоген шел много далее их. Но зато все самые элементарные чисто человеческие потребности, отличаю­щие человека от животных, представлялись им мнимыми – каковы потребности в жилище, в одежде, приготовленной (не сырой) пище, в утвари: все эти потребности суть лишь дурные привычки, привитые нам с молодости, с которыми надо сра­жаться, как Геракл сражался с чудовищами. Напрасно ссылать­ся на нежность человеческого тела, требующего защиты от холо­да и сырости: лягушки, живущие в болоте, обладают еще более нежным телом, нежели наше. Нравственные потребности люб­ви, дружбы, чувства семейной привязанности, любви к отечест­ву – ложны. Киники отвергают брак и семью, организованное человеческое общежитие заменяется стадом. Равным образом киники освобождали себя от гражданских обязанностей. Диоген первый назвал себя космополитом: вся земля служит ему оте­чеством, ибо все принадлежит мудрому 1). Идеальное государст­во есть человеческое стадо, не знающее ни внешних границ, ни внешних законов и учреждений, ни денег, ни семьи, ни роскоши и вернувшееся к естественному состоянию. Вместе с культурой падают искусства и науки, и в своей проповеди отрицания киники отвергают всякое искусство и всякую науку, кроме искусства и науки истинной жизни; многочисленные диатрибы о суете наук ведут от них свое начало.

Переоценка всех ценностей, «перечеканка монеты» – вот призвание Диогена; он противополагает «судьбе – бесстрашие, закону – природу, страсти – рассуждение»; он не связан ничем,  не привязан ни к чему, и он не дорожит ничем, кроме внутренней свободы, для которой не существует

1) Ср. также Кратес, Diog. L. VI, 98.

200

 

 

рабства. «Кто хочет купить себе господина?» – слова, которые приписывают ему на рынке невольников, когда его продавали в рабство (Diog. L. VI, 30).

Отношение киников к народной религии и культу было чисто отрицательным. Да и что могли дать истинному кинику греческие боги, и чего мог он от них желать? Внешние блага, зависящие от их воли, для него безразличны. Диоген раздавил однажды вошь на алтаре – это было единственное животное, которое он мог принести в жертву богам, – единственное, которым он был им обязан. Антисфен говорил, что он «пристре­лил бы Афродиту, только бы она ему попалась: много она хороших женщин перепортила»; он не хотел ничего пожертвовать Матери богов, которую, по его мнению, должны были бы содержать собственные дети. «По природе» есть один только Бог или Разум, непохожий ни на что видимое: все прочие боги суть искусственные продукты человеческого общества, существующие только в силу «закона», или человеческого установления. Если Сократ чтил закон государства и подобно Гераклиту понимал его внутреннее сродство с естественным и вечным законом, в котором он имеет свой конечный и первичный источник, то особенность древних, как и новых, проповедников «возвращения к природе» именно и состоит в том, что они недостаточно по­нимают естественную необходимость культуры и исторически сложившихся форм человеческого общежития, которые возни­кают путем естественной эволюции.

Киническое учение есть крайний индивидуализм, который в своем последовательном развитии приводит к социальному и моральному аморфизму: человеческое общество разрешается в какой-то бесформенный агрегат, не имеющий смысла и цели, поскольку истинная цель есть цель чисто индивидуальная, цель личного блага, личного освобождения и самоспасения. Все нрав­ственные узы, соединяющие людей – связи дружбы, родства, простого человеколюбия – подлежат упразднению во имя идеа­ла внутренней свободы и безусловного грубого эгоизма. Чем же объясняется в таком случае киническая проповедь, которая дава­лась нелегко новым пророкам? Они видят в своем подвижничест­ве высшую миссию: философ есть посланник Зевса (ἄγγελος ἀπὸ τοῦ Διός, Epict. III, 22, 33), врач-целитель душ, освободитель человечества, пророк истины. Несмотря на тщеславие, нередко сквозившее сквозь лохмотья их нищенской одежды (слова Сокра­та про Антисфена, Diog. L. VI, 8), на погоню за эффектом, которая не останавливается ни перед чем, в этой проповеди скрывалась серьезная нравственная мысль и нравственный протест, вызван­ный сознанием высшей природы, духовности человеческой личности. В ней слышался отголосок подлинного учения Сокра­та, который умел пробуждать в душах «негодование против собственного рабства» и сознание абсолютной ценности духа. Если они отвергали безусловно всякую иную ценность, если в своем индивидуализме они совершенно игнорировали этику Сократа, то надо видеть и ту долю правды, которая заключалась в их протесте против современного им нравственного и куль­турного строя, несомненно разлагавшегося и обреченного на гибель. Их учение назы-

201

 

 

вали «философией греческого пролета­риата», но они обращались не к одним «нищим и обездоленным», – они проповедовали свободу всем и каждому, противополагая закаленную волю – роскоши и изнеженности и обличая «чад» предрассудков и условностей, опутывающих человеческую жизнь. Но есть ли цель личного самоосвобождения истинная и высшая цель человека, разумная и вместе естественная цель его? Дают ли киники истинную свободу и истинное счастье с их бесчеловечным протестом против нравственных устоев человече­ского общества, против семьи, государства, культуры? И если благо заключается в личном счастье, то нищенская добродетель киников в своей постоянной борьбе против естественных склон­ностей человека, против врожденного стремления к наслаждению

есть скорее путь к несчастной жизни и бесчувствию, а не к счастью и радости. Их свобода есть чисто отрицательная свобода. Нас не должно удивлять поэтому, что параллельно кинической школе возникла другая, диаметрально противоположная ей, искавшая высшее благо в наслаждении. То была киренская или гедониче­ская школа (ἡδονή – удовольствие).

 

Киренская школа.

Основателем гедонической школы был Аристипп, софист из Кирены, богатой греческой колонии на африканском берегу. В Грецию его привлекла слава Сократа, одним из ревностных почитателей которого он и сделался. Но и сблизившись с ним, Аристипп не отказался от своих собственных морально-фи­лософских воззрений и после смерти учителя развил их еще да­лее.

Цель жизни в наслаждении, благо человека в удовольствии, и счастье достигается путем разумного сознательного поведения, направленного к этой цели. Философия есть практическая нау­ка счастья, искусство наслаждаться, и Аристипп был художником этого искусства, виртуозом в своем роде. Чтобы не увлекаться такими наслаждениями, которые влекут за собою большое стра­дание, человек должен господствовать над собою, должен уметь производить правильную расценку удовольствий. Этой-то расценке Аристипп и хотел научиться у Сократа. Во многих дру­гих его воззрениях заметно резкое влияние софистов. Достовер­но, что еще на родине он усвоил учение Протагора. До знаком­ства с Сократом он сам был «преподавателем добродетели» и после смерти его долгое время проживал в разных частях Греции в качестве странствующего софиста.

Аристипп признавал вместе с Антисфеном, что цель фи­лософии исключительно практическая и что теоретическое по­знание невозможно. Аристепп также выработал себе оригиналь­ную скептическую теорию, по-видимому, под влиянием Прота­гора. Его можно назвать основателем сенсуализма. Он учил, что каждый человек находится в плену у своих внутренних ощу­щений, подобно гражданам осажденного города; как они знают лишь то, что делается внутри стен, так и человек познает лишь свои собственные «πάθη», ограничен лишь своими субъектив­ными ощущениями;

202

 

 

он не может выйти из своей кожи, как гово­рил впоследствии Кондильяк, глава французского сенсуализма XVIII в. Мы не знакомы с внешними причинами, ибо наши ощу­щения – это все, что мы знаем о вещах; помимо ощущений мы ничего знать не можем, они одни только нас и касаются. Ощу­щения же суть лишь восприятия наших внутренних субъектив­ных состояний. Мы ощущаем сладость, белизну; но мы не знаем, сладок ли был тот предмет, который производит в нас эти ощущения. И так как ощущения совершенно субъективны, то мы ничего не можем знать ни о внешних вещах, ни об ощущениях других людей; да и какое нам дело до них, если они не имеют для нас практического значения? Какова бы ни была причина извест­ного факта, ощущение наше, обусловливаемое им, остается неизменным. Трудно судить, насколько последовательно усвоил Аристипп эту чисто скептическую точку зрения; возможно, что он, подобно другим сенсуалистам, соединял ее с материалис­тическими представлениями, как это делал, например, уже Протагор, если его скептицизм связывался с атомистической теорией истечений или Гераклитовым учением о всеобщем движении. На основании свидетельства Плутарха (Non posse suav. vivi sec. Ер. 4) видно, что в позднейшей киренской школе принималось ато­мистическое объяснение чувственных восприятий и самих воспо­минаний и представлений; равным образом несомненно, что самые ощущения уже Аристипп объяснял как движения ощу­щающего. В своем «Феэтете» Платон подвергает критике сен­суалистическое учение, основанное на Гераклитовом учении о все­общем изменении или движении, и в этой критике не без основа­ния видят полемику против Аристиппа. Но как бы то ни было, сенсуалистический скептицизм Аристиппа имеет для него само­го не столько теоретический, сколько практический интерес – в качестве обоснования его этики. Мы ничего не знаем, кроме ощу­щений, и, кроме них, ничто для нас не существует, да и не имеет интереса. Для нас имеет значение лишь то, приятно или неприят­но ощущение, и наша цель – получить как можно больше прият­ных ощущений и как можно меньше ощущений неприятных. Этому нас учит и сама природа, ибо все твари ищут наслажде­ния и избегают страдания. При этом, если мы будем смотреть на вещи без предрассудков, то поймем, что естественная цель человека есть удовольствие, удовольствие же состоит в положи­тельном наслаждении, а не в простом отсутствии страдания, как впоследствии признавал Эпикур.

Всякое ощущение есть внутреннее движение ощущающего: всякое нормальное, нежное, ровное движение причиняет удоволь­ствие; всякое чрезмерное, порывистое, грубое волнение произво­дит страдание. Удовольствие зависит от нормального волнения или движения наших чувствующих органов, страдание – от чрез­мерных потрясений нашей чувственной организации. В состоя­нии покоя или слишком слабого движения мы не испытываем ни удовольствия, ни страдания. Позднее Эпикур, следуя Демокриту, учил, что наслаждение носит отрицательный характер отсутст­вия страдания, что счастье заключается в спокойствии духа. По Аристиппу, такое безразличное, бесчувственное состояние было бы подобно сну. Наслаждение есть положительное

203

 

 

удовольствие – приятное возбуждение (ἡδονὴ ἐν χινήσει), по необходимости кратковременное (ἡδυπάθεια μονόχρονος), т.е. частное удоволь­ствие ( ἡδονὴ μεριχή), ограниченное настоящим: прошедшее и будущее не в нашей власти. Раскаяние столь же бесплодно, как и несбыточные надежды или страхи за будущее. Не надо думать о прошедшем, терзаясь бесплодными сожалениями; не надо му­читься страхами за будущее или обольщать себя несбыточными надеждами: только настоящее нам принадлежит, прошедшее и будущее не в нашей власти. Поэтому надо ловить момент и поль­зоваться настоящим, не заботясь о завтрашнем или вчерашнем дне. Ибо не воспоминания или надежды, а только настоящие наслаждения услаждают нас действительно. Постоянное созна­ние удовольствия, продолжающееся всю жизнь, было бы, разу­меется, желательно, но оно недостижимо и потому не может быть конечной целью. Осуществление такой цели превышает силы человека и предполагало бы много трудов и лишений для приго­товления будущих отдельных наслаждений. Счастье ценно для нас лишь как сумма отдельных удовольствий – настоящих, прошедших и будущих; сами по себе только эти отдельные удо­вольствия имеют цену. Невозможно последовательнее развить принципы чистого гедонизма.

Наиболее сильные удовольствия суть чувственные, физиче­ские. Поэтому и преступников наказывают преимущественно фи­зическими лишениями и страданиями. Правда, есть духовные нас­лаждения, которые возбуждают в нас искусство, дружеское обще­ние с людьми, патриотизм; но и эти наслаждения следует ценить лишь по степени реального, ощутимого удовольствия, ими доставляемого. Поэтому физические удовольствия, как наиболее интенсивные, все-таки всего желательнее. Понятия справедливого и несправедливого, постыдного и похвального – все условны, искусственны (οὐ φύσει, ἀλλὰ νόμω καὶ ἔθει), хотя благоразумный человек и не будет преступать их из-за тех наказаний и неприят­ностей, которые он может таким образом навлечь на себя. Хоро­шо все, что может служить средством к наслаждению; дурно все, что лишает нас его; но прежде всего следует дорожить только целью и не принимать внешние средства за самую цель, для дос­тижения которой нужна лишь рассудительность, находчивость и внутренняя свобода.

Для того чтобы достигнуть цели – наибольшего наслажде­ния жизнью, человек нуждается прежде всего в разуме, рассуди­тельности (φρόνησις). Она нужна нам, прежде всего, для правиль­ной расценки благ и зол; во-вторых, для того чтобы указывать и доставлять нам наиболее верные средства для наших целей и обеспечить наш успех в общении с людьми; в-третьих, она нуж­на нам для того, чтобы ясно сознать цель нашей жизни и изба­виться от всякого рода социальных, нравственных и религиоз­ных предрассудков, которые мешают нам ее преследовать, от всякого рода страстей, которые возникают из ложного понима­ния счастья и потому извращают нашу деятельность: таковы любовь и вражда, зависть, привязанность к людям, вещам, почес­тям, богатствам, от которых наше счастье, в сущности, не зависит.

204

 

 

Мудрость состоит, таким образом, в том, чтобы пользо­ваться всеми благами жизни, наслаждаться ею, приноравливаясь к обстоятельствам, господствуя над ними и над самим собою, сохраняя внутреннюю свободу или независимость. Но, в проти­воположность киникам, Аристипп полагает, что мудрость нужна нам не для воздержания от удовольствий, а для того, чтобы не отдаваться им во власть и господствовать над ними настолько, чтобы во всякое время быть в силах свободно от них отказаться и не злоупотреблять ими. «Ἔχω, οὐκ ἔχομαι, – говорил Арис­типп про свою любовницу, знаменитую гетеру Лаису: его пра­вилом было – sibi res, non se rebus subjungere. Поэтому мудрость, как богатство, не есть цель сама по себе, но желательна ради счастья и наслаждений, недостижимых без ее помощи. Философ счастливее других потому, что он умнее, находчивее, ни в каком затруднении он не потеряется. Уменье обходиться со всяким (τὸ δόνασθαι πᾶσι θαῤῥούντων ὁμιλεῖν) есть, по Аристиппу, один из самых существенных результатов философии. По Диогену, философия научает человека разговаривать с самим собою; по Аристиппу, она научает разговаривать и обходиться с другими.

Философ, знающий цель жизни и преследующий ее, есть мудрый, умный и ловкий человек – σοφός, σπουδαῖος. He менее киника он прежде всего дорожит своей свободой и не связывается ни с чем, что может послужить ему помехой. Он ценит наслаж­дения и те почести и богатства, которые их доставляют, но он не привязывается к отдельным внешним благам жизни, зная, что не в них цель, что при умении жить истинная цель легко достижи­ма везде. Он все ценит, ничем слишком не дорожит, ни о чем не сожалеет. Богатство вещь хорошая, «большое богатство – не то, что большой сапог: ноги не натрет», – говорил Аристипп. Но он показывал всячески, что не ценит денег самих по себе. Рассказы­вают, что раз он велел рабу выбросить половину денег из слиш­ком тяжелого мешка, который тот нес за ним. Другой раз он ку­пил за 50 драхм куропатку, говоря, что для него 50 драхм стоят столько же, сколько один обол. Однажды Дионисий предложил ему на выбор трех гетер; Аристипп взял всех трех, говоря, что и Парису не повезло оттого, что он выбрал одну; но у порога своего дома он всех трех отпустил, – οὕτως ἦν καὶ ἑλεσθαι καὶ καταφρονῆσαι πολύς, – прибавляет Диоген Лаэрций (II, 67).

Аристипп был столь совершенным воплощением своей жизнерадостной философии, как Диоген – кинизма. Пропове­довать подобные принципы легче, чем жить сообразно им. Для этого нужна виртуозность своего рода и большая целостность характера, убеждений, темперамента, и, по отзывам наших сви­детелей, Аристипп и был именно таким человеком. «Ему одно­му было дано одинаково носить и рубище, и пурпурную хлами­ду, – говорили о нем современники. – Он был способен приспо­собляться к месту, времени и лицам и искусно провести свою иг­ру во всяком положении». Блестящее остроумие, о котором сохра­нилось до сих пор много анекдотов, находчивость и необыкно­венное умение обходиться с людьми

205

 

 

отличали его при всех обстоя­тельствах жизни. Особенно много анекдотов сохранилось о пре­бывании Аристиппа при Сиракузском дворе (у обоих Дионисиев) и о его сношениях с гетерой Лаисой.

Но не всякий мог так свободно наслаждаться, пользоваться благами жизни и так свободно отказываться от них, как это де­лал Аристипп со своими гетерами. Не всякий мог так легко и умело жить и наслаждаться, как этот «искусный муж». Он имел много последователей и основал в Кирене школу, которая про­цветала до II века. Тем не менее противоречия гедонической мо­рали вскоре выступили наружу и привели киренейцей к резуль­татам, не только отличным, но и противным первоначальному гедонизму Аристиппа.

К первым киренцам принадлежали Антипатр и Арета, дочь Аристиппа, которая посвятила в его учение своего сына, Арис­типпа Младшего. Учеником последнего был Феодор атеист, уче­никами Антипатра – Гегезий и Анникерис.

Феодор, в общем, придерживался основных положений Аристиппа, но выводил из них самые крайние следствия. Всякое действие оценивается лишь по своим последствиям для дейст­вующего. Все нравственные правила и преграды вымышлены, искусственны, условны; по природе нет ничего постыдного и по­тому нет поступков, которые были бы непозволительны по природе. Подобно Диогену, Феодор признает, что мудрый не дол­жен стесняться нравственными предрассудками, созданными лишь для «обуздания толпы»; при случае он может спокойно совершить и кражу, и святотатство, и любодеяние. Человек дол­жен повиноваться законам, лишь поскольку это ему полезно. Самый грубый эгоизм является мерилом всех лучших чувств и привязанностей человека. У мудрого нет ни отечества, ни дру­зей: неразумные дружатся между собою, пока они друг в друге нуждаются; мудрый довлеет себе, не нуждается ни в ком, и его отечество есть вся Вселенная. Эти выводы, равно как и атеизм – или, точнее, отрицание народных богов, – которым прославил­ся Феодор, сильно напоминают киников. Он приближается к ним и в том существенном изменении, которое он внес и в основные начала этики киренской школы.

По Феодору, уже не отдельные приятные ощущения являют­ся целью человека, но общее пребывающее радостное настрое­ние духа. Не отдельные удовольствия и страдания (ἡδοναὶ καὶ πόνοι), но радость и печаль (χαρᾶ καὶ λύπη) суть благо и зло. Ра­дость есть цель жизни и дается мудростью (φρονήσει), печаль же – неразумием. Рассудительность есть благо, неразумие – зло, а удовольствия и страдания суть нечто среднее (μέσα), т.е. нечто такое, что само по себе еще не составляет ни счастья, ни несчастья, ни радости, ни скорби. Таким образом, в учении Феодора на мес­то отдельных наслаждений полагается состояние духа, незави­симое от отдельных удовольствий и страданий. Вместо жизнера­достной чувственности Аристиппа, полагавшего благо в наслаж­дении минуты, мы находим принцип самоосвобождения от удовольствий и страданий посредством «рассудительности». Та­ким образом,

206

 

 

основной принцип гедонизма приходит здесь к самоотрицанию и приближается к учению киников. Впрочем, и у Феодора рассудительность, как и у Аристиппа, сохраняет зна­чение практической мудрости или предусмотрительности, помо­гающей философу в наилучшем устройстве жизни. Рассказывают, что однажды Феодор, в сопровождении многочисленных учени­ков, проходил мимо киника Метрокла, когда тот промывал ово­щи, служившие ему пищей: «если бы ты чистил овощи, – сказал киник, – тебе бы не приходилось учить такое множество уче­ников»; «если бы ты умел обходиться с людьми, тебе бы не прихо­дилось мыть себе овощи», – отвечал Феодор.

То же мы находим и у другого философа киренской шко­лы – Гегезия, учившего в Александрии в начале III века. Жизне­радостная философия Аристиппа последовательно превращается у него в самый мрачный пессимизм, чуть ли не в проповедь само­убийства. Действительно, если цель жизни недостижима, то не стоит жить. А достижима ли она, если ее полагать в наслажде­нии вместе с Аристиппом? Гегезий обсуждает этот вопрос и при­ходит к отрицательным результатам. По свидетельству Цице­рона, многие из его слушателей были так подавлены его дово­дами, что кончили самоубийством, вследствие чего Птолемей будто бы запретил его чтения. Эта басня, вероятно, родилась из прозвища πεισιθάνατος, которое ему давали.

Удовольствие, составляющее цель нашей жизни, совер­шенно недостижимо. Само по себе, по природе, ничто ни прият­но, ни неприятно: что приятно одному, то неприятно другому, – смотря по голоду или пресыщению. Свобода и рабство, честь и бесчестье, богатство и нищета, сама жизнь не имеют сами по себе безусловного значения для счастья и несчастья человека. Удовольствие есть наша цель, и все, что мы делаем, мы делаем ради своей пользы (бескорыстных чувств и поступков не су­ществует), – но как и чем оно достигается, этого никак нельзя определить. Счастье недостижимо, потому что жизнь наша преис­полнена зол всякого рода, которых невозможно избежать. На­ши тела полны многих скорбей, и душа страдает вместе с ними и не имеет покоя. Судьба постоянно разрушает наши надежды. Смерть и жизнь, в сущности, равноценны, и так как счастье не­достижимо, то мы можем выбирать между ними. Поэтому муд­рый не гонится за недоступной целью наслаждения, но прежде всего стремится избегнуть скорбей, чтобы жить не слишком тягостно и печально. А это достигается лишь путем полнейшего равнодушия ко всем внешним благам. Таким образом, и здесь мы приходим к «безразличию» – адиафории киников.

Итак, есть ли в действительности чувственное удовольствие: единственное, высшее благо человека, как предполагает Аристипп? Анникерис, третий самобытный философ его школы (также современник Птолемея I) отвечает отрицательно и на этот вопрос. Он допускает, что страдания могут превышать чувст­венные удовольствия. Но простое отсутствие страдания или бес­чувствие, свойственное мертвым, еще не составляет счастья. И тем не менее мудрый будет счастлив, испытывая радость не

207

 

 

только от чувственного удовольствия, но и от общения с людьми и удовлетворенного честолюбия. Правда, он признает, что человек не может ощущать чужого удовольствия, и потому оно не может само по себе служить ему целью. Но тем не менее про­тив Феодора и Гегезия он утверждает, что дружба, любовь к родителям и к отечеству должны служить мудрому источником радости и счастья, причем любовь к ближнему не только не объясняется своекорыстием, но ведет нас к самопожертвованию, к жертве собственным эгоистическим удовольствием. Но если принцип личного удовольствия оказывается несостоятельным, то может ли он быть восполнен принципом своекорыстной сим­патии без ущерба для цельности учения?

Таким образом, учение киренской школы разлагается. Но гедонизм не умер вместе с нею, – мы находим его дальнейшее развитие в школе Эпикура.

 

Конец первой части.

208


Страница сгенерирована за 0.15 секунд !
Map Яндекс цитирования Яндекс.Метрика

Правообладателям
Контактный e-mail: odinblag@gmail.com

© Гребневский храм Одинцовского благочиния Московской епархии Русской Православной Церкви. Копирование материалов сайта возможно только с нашего разрешения.